– А мне и не важно. Все равно нам на этом свете правды не узнать.
– А он сам, ваш друг, знает?
– Может быть, и знает.
– Мне даже захотелось с ним увидеться.
– Да лучше не надо. Ну, пойду.
– Нет, Андрей, посидите еще. Страху нагнали, а теперь уходите. Василек, разденься, пойдешь позже провожать.
– Нет уж, не буду.
– Все-таки пойду. Спасибо за кофе и за чай.
– Приходите еще, не уезжайте.
– Приду. Возьмите книжку. Пойдем, Василь, проведешь меня через двор, а то я и позабыл, как входил при свете дня.
А когда выходил Андрей из-за стола, подвигая пустые чашку с блюдцем и со влажным кофейным воспоминанием ложечку, случилось непонятное. Ни с того, ни с сего. Посмотрел он, как хозяйка изворотилась в кресле поставить книгу на место, – полка была чуть далее протянутой руки, – и очертилось в необыкновенном ее положении словно бы по волшебству все то, что вынимает ум из головы и давит из него соки. А она, точно ощутив, повернула голову и подняла на Андрея взгляд. И не узнал Андрей ту женщину, ее запястья, локти, изогнутую изящно шею с выбившимися из прически мелкими крутящимися прядями и выше – густыми, собранными в пучок, как сноп камышовый. Андрею почудилось – воздух вблизи прекрасной задрожал, как от животворных токов во все стороны.
Выйдя на двор, Андрей окунулся с головой в холодную ночь, – а тогда приморозило, – и дорогой все запрокидывал ее в звездное пространство, и голова кружилась от множества светил, и он едва не кружился, ступая не твердо. Непонятное что-то, непредвиденное.
На следующий день Андрей не уехал, а пошел почему-то снова к Мовчунам, не придумав даже причины. Заходить не стал, а только постоял у ворот. А потом ушел. А потом снова пришел, но не задерживался, а взглянул лишь в окна и прошел мимо. А вечером он уже пил чай у Олеси, и та была довольна и весела, и без умолку щебетала с ним.
Праздник пышный снился Андрею, хоровод девушек в венках и лентах и музыканты на улице. Бьют в бубны и в сопилки дуют. И он притоптывает с друзьями, и он кружится. Как вдруг схватывают его за рукав и тащат прочь, сквозь шумящие ветви, мимо темных, темных оград. Кто это – не угадать, а тени проплывают и пролетают мимо. Собака взвизгнула, как словно наступили на нее. «Так! Мы теперь одни!» – раскрывались чьи-то слова, и то была женщина, красивая, юная, с чернущими, как вороново крыло, волосами. Снимала очипок, и корсетку, и намысто. А персты ее гуляли ласково. «Кто ты, чудесная?» – «Я – Леся твоя». – «Какая Леся? Я не знаю тебя». – «А я знаю, знаю тебя». А лица не распознать, туманное и – расплывается, черты не угадать. «Я не знаю тебя». – «А я знаю, всегда знаю тебя!»
Мой друг, все переменилось в душе моей, все переменилось. Помнишь ли, я хотел бежать? Дальше, дальше, не теряя ни минуты – в обетованные дали? А теперь я точно привязан, и чем решительнее ухожу, тем крепче держат путы. Как они вдруг появились? Странное видится. Уже вижу сквозь леса и поверх холмов, самих не замечая. Уже во мне звучит музыка другая… Я еще напишу, только разберусь с этой музыкой. Она непонятна мне.
– Каждое утро Андрей поспешно одевался и – на улицу, и дальше – в поля, к лесу, к лесу, глухим яром, поросшим орешником, над прудом, переулком, перекрестком безлюдным и – в другой лес, где недалеко Кочубеевская церковь и усыпальница, а за ними дубы. Не те небесные движения, воздушные влияния облаков и благоухания пашен, и содрогание неверных горизонтов, которые улавливает и постигает ничем не искушенная душа, занимали его, но те певучие и тяжелые течения, что взволновались, ожили и стали переплескиваться наружу как смолы от взаимных столкновений. Незнакомая женщина, не юная, не молодая, вдруг стала вся, как есть, его, в его мыслях и мечтах, будто он ее знал всегда, и будто он ее выдумал. И она смотрела на него властно, и она смотрела на него мудро. – Рассказывал Сашко Приходько, простой диканьский житель лет сорока.