При этом Женя уже всё понимал, всё обдумал и за пределами стихов. «Русский народ, — говорил он, — не стал, к сожалению, в нашей стране тем основополагающим ядром, каким, например, стали англосаксы для США. Замордованный вначале коммунистами, а потом и посткоммунистами, он согнулся под непосильной ношей. Не может быть лидером самый бедный, измученный, растерянный. Распад был, скорее всего, не столько неизбежен, сколько необходим. Потому что та тяжесть, которую взвалил на себя русский народ, оказалась ему не по силам Именно здесь кроются наши сегодняшние беды и неприятности».
Но, конечно, не столько политические границы его интересовали, не столько количество оставшихся за Россией земель, сколько очевидный распад русского культурного материка. А уж это-то было для него точно смерти подобно.
В своём стремлении к свободе народ пошёл на самоубийство. Тут круг замкнулся, и Блажеевский, дошедший в поисках своей личной свободы до конца, остановился в растерянности:
Мне кажется, Женя не успел сообразить, что «российская сущность свободы» близка к свободе абсолютной, поскольку граничит с бездной. И именно в этом смысле Евгений Блажеевский — истинно русский поэт.
Так вот, волки эти не должны были появляться здесь, в Женином Эльдорадо, в сказочной его стране начала восьмидесятых. Да, с миром всегда было «Несовпаденье. Путаница карт…». И именно к этому времени Блажеевский окончательно понял, для Кого пишет. Всё чаще отказывался от публичных выступлений, хотя читал здорово. И даже публикации его стали интересовать исключительно как средство заработать немного денег. Но он нашёл себе заповедник, загон, огороженный высоким забором, в котором с удовольствием проводил летние дни.
Тогда я частенько слышал по утрам в телефонной трубке: «Старик, пошли на выставку». И мы шли на выставку. Выставкой у Жени называлась ВДНХ. Тогда, до эпохи рекламы и тотального бизнеса, особенно в будние дни выставка выглядела островком иного, беспроблемного, мира Здесь были пруды, лебеди, зоопарк, лошадки, тенистые аллеи и много-много маленьких и дешёвых забегаловок. За вход надо было платить, но Аркадий Пахомов знал тайный ход со стороны киностудии, и мы проникали бесплатно. Да, мир не принимал, но здесь у «горсточки потерянных людей» было всё, что нужно для «нищей свободы». И кто знает, может быть, в лужице разлитого по столу портвейна Жене мерещился пьяный корабль Рембо, с блеском им переведённый, а в шуме фонтанов — экзотическая Аргентина, в которой он никогда не был, но где хотел бы родиться для новой жизни.
Заходить в павильоны и глазеть на достижения советского народного хозяйства, конечно, никому в голову не приходило. Хотя изредка попадались выведенные из стойла прямо на аллеи огромные пятнистые коровы и отменные рысаки. А вот крытые дырявым шифером забегаловки внушали покой и раскрепощение. Вчерашние пельмени с кисловатой сметаной прекрасно дополняли бутылку вина, чтение стихов и долгие разговоры. Женя чувствовал себя превосходно и поминутно через стёкла очков заглядывал мне в глаза, желая удостовериться, что я тоже счастлив.
Но короткое московское лето заканчивалось, как всегда, неожиданно. А осень… Осень у него была своя. Осень для него была не просто временем года — синонимом ухода. Осенью бездна подступала вплотную, вместе со стихами. Порознь они к Блажеевскому не ходили. И потому с первыми дождями и северным ветром, в тот промежуток, когда лето уже кончилось, а стихи еще не пришли, на него было больно смотреть. А потом, где-то к началу октября, ко дню рождения он уже приходил в нормальное состояние и — с новыми стихами.