В нескольких словах мы рассказали друг другу, как прожили военные годы. Уже в первый год войны он уже завершил учёбу, а затем служил врачом в боснийских полках, побывав чуть ли не на всех австрийских фронтах. Во время войны его отец умер от сыпного тифа, а мать покинула Сараево и переселилась в Триест к своим родственникам. Макс провёл несколько последних месяцев в Сараеве, так как ему нужно было привести в порядок свои вещи. По соглашению с матерью он продал тот отцовский дом на берегу Миляцки и большую часть вещей. Сейчас он едет в Триест к матери, а оттуда собирается ехать дальше, в Аргентину, а может, и в Боливию. Он не заявляет об этом открыто, но видно, что покидает Европу навсегда.
От фронтовой жизни Макс стал крупнее, огрубел, одет словно предприниматель, насколько я понимаю. Во мраке я смутно вижу его большую голову с буйными светлыми волосами и слушаю его голос, который за эти годы стал глубже и мужественнее, его сараевский говор, в котором согласные звуки смягчены, а гласные мутны и растянуты. В его языке вообще чувствовалась некоторая неопределённость.
Он и сейчас говорил так, словно читал, употребляя много необычных книжных, научных выражений. Но это было единственное, что осталось от прежнего Макса. Вообще, не было сказано ни единого слова ни о поэзии, ни о книгах. (Никто больше не вспоминал «
Но наш разговор быстро остановился, так как ни он, ни я не хотели ссориться этой ночью, на необычном месте встречи, после стольких лет. Поэтому мы говорили о других вещах. Точнее, говорил он. Он и теперь говорил своими отборными словами и сложными фразами, как человек, который живёт больше с книгами, чем с людьми, холодно и по существу, напрямую и без прикрас, так, словно открываешь учебник медицины и находишь в нём симптомы своей болезни.
Я предложил ему сигарету, но он сказал, что не курит, и неожиданно произнёс это почти со страхом и отвращением. И пока я закуривал одну сигарету о другую, он говорил как-то неестественно беззаботно, как будто этим отгонял другие, тяжёлые мысли:
— Вот, вдвоём мы вышли на широкую дорогу, так сказать, схватили ручку двери, ведущей в большой мир. Мы оставляем Боснию. Я в неё больше никогда не вернусь, но ты вернёшься.
— Кто знает? — перебил я задумчиво, преследуемый тем особенным тщеславием, вследствие которого молодые люди любят видеть свою судьбу в далёких странах и на необычных дорогах.
— Нет, нет, ты непременно вернёшься, — сказал мой попутчик уверенно, словно ставя диагноз, — но и я всю жизнь буду хранить в себе воспоминание о Боснии, словно особую боснийскую болезнь, причину которой сам не знаю. Может, причина в том, что я родился в Боснии и вырос там, или в том, что никогда не вернусь в неё. Всё равно.
На необычном месте, в необычное время и разговор становится необычным, отчасти словно во сне. Я смотрю искоса на значительно съёжившийся силуэт моего прежнего товарища вблизи меня и думаю: думаю, как мало он похож на того юношу, который однажды ударил кулаком и продекламировал: «Закрой, Зевс, небеса свои!..» — думаю, что будет c нами, если жизнь и дальше будет меняться так быстро и так сильно, думаю, что лишь я изменился в лучшем, правильном направлении. И пока я всё это думаю, внезапно замечаю, что товарищ снова говорит мне что-то. Вырвавшись из своих мыслей, я внимательно слушаю его. Так внимательно, что мне кажется, что все шумы на станции прекратились и что только его голос струится в ветреной ночи.