Возможно нечто близкое чувствуют люди перед приближением собственной смерти: сводящий с ума ужас с шокирующей неизбежностью, от которых в жилах стынет кровь, а тело пронизывает выбивающими разрядами высоковольтного тока. Тебя буквально трясёт и физические силы покидают с быстротечностью воды, попавшей в сухой песок – истончаясь за считанные секунды и подрезая нахлынувшей слабостью, будто ударом сбивающей с ног смертоносной волны. Ты даже не соображаешь, что при этом творишь и куда тебя ведёт, как под воздействием сильнейшего притяжения интуитивных импульсов и подсознательных желаний.
Прижмёшь ладошку к нижней части лица, запечатывая рот неосознанным порывом (не дай бог и вправду, кто услышит) и практически слетишь по ступеням, словно подхваченный резким порывом ветра осенний лист, не разбирая пути и едва понимая, куда да зачем бежишь. Ноги сами вынесут по заученному маршруту вначале в сад, через незамысловатый лабиринт идеально выстриженных кустов из садовых цветов, метрового самшита и прихотливой камелии, прямиком в затенённый тоннель двухвекового парка.
Сколько будет бежать, не запомнит. Да и толку то? Остановится лишь раз, когда перед глазами уже начнёт всё расплываться до неразборчивых пятен, а сердце разрывать грудную клетку, едва не буквально вбиваясь в рёбра изнутри свихнувшейся птицей. Прижмётся к необъятному стволу ближайшего дерева, задыхаясь и более не сдерживая ни надрывных всхлипов, ни истеричных рыданий. Даст всей этой нечеловеческой боли наконец-то выплеснуться, вырваться на свободу в самом безобразном её виде, хотя и понимая, что легче всё равно не станет. Всё равно будет ломать и рвать на части, топить в осколках и острых гранях беспощадной необратимости, не оставляющей на рассудке и в душе ни дюйма живого места. А как остановить всё это – всё равно не узнает, даже ежели захочет.
Только не останется в голове таких мыслей и желаний, кроме одного. Дичайшей, почти остервенелой жажды сделать что-нибудь отчаянно безумное, чтобы хоть как-то заглушить эту сумасшедшую боль или напрочь вырывать её из себя. И что самое страшное, ведь даже не к кому обратиться или просто позвать. Припасть к чьим-то коленям маленькой, обиженной всем миром девочкой, чтобы выплакаться навзрыд в подол чьей-то юбки и спрятаться там же, под защитой нежных и таких родных рук. Нету у неё даже этого! Лишили и отобрали данное право ещё десять лет назад.
Но разве измученное внутренней болью тело понимает, что же происходит на самом деле? Рефлексы всё равно окажутся сильнее любых отголосков здравого рассудка. Губы всё равно станут беззвучно шептать слова, которые не произносились уже очень давно, звать тех, кто перестал откликаться даже во сне. Почти умолять, выпрашивать…
И, конечно же, никто не услышит, не откликнется и не придёт. Будет лишь шелестеть растревоженная в высоких кронах юго-западным дыханием ветра изумрудная листва. И откуда-то из дальней чащи насмехаться голосами птиц надменная природа, словно передразнивая безупречной трелью крохотных созданий неравномерные всхлипы своего более интеллектуального творенья, оказавшегося таким беспомощным и несовершенным перед ударами близких ему людей.
Сознание так и не успокоится, не убаюкается шёпотом принявшего её в свои объятия парка. Специально выждет, когда тело наберётся новых сил, а дыхание более-менее выровняется и перестанет, как безумное, рвать лёгкие и сердце. Заставит вскоре оттолкнуться от ещё сырого ствола дерева и вновь побежать по почти заросшей тропе ещё дальше, в другой конец сумеречного тоннеля. Она даже не станет прикрывать глаз или интуитивно щуриться, когда по ним ударит ярким светом из показавшейся впереди арки «выхода». Разве что бежать уже будет не так резво и рыдать не так надрывно. Останавливаться больше не станет, только переходить на быстрый шаг, пока в конечном счёте не доберётся до перистиля Лейнхолла с давным-давно погибшими цветниками столь когда-то любимых Элизабет Вудвилл-Лейн садовых орхидей, скрытых теперь под безобразным ковром мёртвой листвы и узловатыми лианами диких растений. Прервёт свой отчаянный бег лишь у массивных дверей центрального входа, заколоченных ещё более тяжёлыми, будто каменными досками почерневшей и впоследствии поседевшей уже ни к чему не пригодной древесины. Прижмётся к ним трясущимися ладошками и обопрётся, навалившись всем весом, пока не начнёт бить и царапать неподдающуюся преграду из десяти лет чужого забвения.