Как было объяснить ей, что он не виноват. Что кончилось и то, и другое, и третье время писательского благополучия. Но что если он пойдет работать, писать будет совсем уж невозможно, потому что литература требует покоя душевного, это – как монашество, надо жить в тишине, во внутреннем затворе, иначе
И от жены все-таки пришлось съехать. Вымолив (унижения невспоминаемые!) не развод, пока только разъезд. На год. Ровно год. В московский угол. За это время можно было написать нетленку, не надо роман – уже не надо, повестушку б листа на три—четыре…
Но как раз над ним делали ремонт, перфоратор включался с самого утра – какая уж тут повестушка! И в холодильник никто ничего не сгружал вечерами. Так он и перешел на питание в «Бургер-кинге», а после какого-нибудь очередного случайного гонорара шиковал в «Сабвее» – их большого бутерброда хватало на день. Утром-вечером – пил кефир, плюс хлеб, иногда картошка, макароны – ничего, терпеть можно, хотя довольно голодно. Через месяц он не вынес – и все тот же Серега пристроил его в контору – на другой конец города, счета-фактуры, платежки, факсы, тоска…
Писатель забылся мертвым сном. Среди ночи проснулся – только что желтоволосая ухмылялась ему нетрезво, передний зуб у нее был выбит… «Так вот почему улыбалась вчера все больше с закрытым ртом», – соображал во сне писатель. Зеленые глаза ее светились похотью.
Он замотал головой, не-е-ет, врешь, ты не такая совсем, перевернулся на другой бок – снова нырнул в зыбкую черноту. Закричал кому-то в бородатое лицо, кажется Жрецу: всех вас вставлю в сатиру. В ответ Жрец склонился к самому его уху и просвистел доверительно: «У вас другой дар, юноша! Вы же лирик! Запомните, лирик». «Я?! Юноша? Лирик? Значит, вы – дьявол!» – писатель хотел закричать, но из горла вырвался только сиплый скрежет. Он открыл глаза. Вот наслушался-то вчера про романтическое! Во рту было сухо.
Окна карябал рассвет. Писатель встал и пил, пил подозрительную, с ржавчиной воду из-под крана – сдохну, тем лучше! Снова лег, но уснуть больше не мог.
Быстро светлело, рядом спал философ, лежал кротко сопящей горой. Писатель снова поднялся, выглянул в окно – вид был не ахти какой. Снизу торчала крыша подъезда общаги, выше пол-обзора загораживала серая неловкая новостройка, восьмиэтажный дом – правда, поодаль, на другой стороне улицы все-таки стояли два «настоящих», неказистых домика-брата, одноэтажных и приятных уже тем, что старые, построены давно. Каждый – с маленькими окошками в белых наличниках, с чердаком, треугольником-крышей. Один темно-зеленый с узорным крыльцом, другой кирпичного цвета, совсем простак, хотя наличники были кружевными. При виде этих домишек у писателя потеплело на сердце.
Вдруг хлопнула дверь – из общаги кто-то вышел. Вгляделся… вчерашняя! Она шла в платке, спрятав под платок кудри, опустив глаза. Куда в такую рань? Захотелось свеситься, крикнуть погромче: знаешь, какой ты мне снилась? Но тут послышался далекий глухой удар колокола, и писатель догадался – оп. Так ходят только в церковь. Русь.
Она перебирала ногами меленько, но двигалась быстро и вскоре скрылась из виду. И тут он вспомнил, где видел ее. Она-то подумала, он так нелепо, пошло кадрится, а он правду говорил – видел. И вспомнил наконец. На картине ж! То ли в Осло?