В глазах чужих родителей их дети всегда правы: кто, как не дети, наследует то, что остается после их смерти? Вырастут и будут беречь. Стирать пыль с фарфоровых статуэток, которые есть в каждом доме.
Он стоит на краю ямы, не решаясь бросить в нее осколки.
Там, где буксовало колесо, край немного обвалился. Под тонким слоем дерна желтеет песок. Ничего удивительного: эту землю никто не удобрял, не вскапывал, не рыхлил. Какой смысл заботиться о соснах, которым никогда не стать кораблями? В лучшем случае пойдут на дома, времянки или сараи. А то и просто на дрова.
Теперь он уже жалеет, что связался с этими осколками. Надо было оставить как есть. В конце концов, балеринку разбили не на его участке. Что он ответит, если родители детей скажут: вы взрослый человек, а они – дети. Вы могли их остановить.
«Разве я могу уследить за тем, что делается за моей оградой?.. – носком стоптанного ботинка закидывает осколки песком, вытирает подошвы о траву. – Если придут и потребуют, отдам свою». Балеринка стоит на шкафу в родительской комнате, там, где они спали. Родительское ложе осталось нетронутым – всё как было при них: высокие подушки, пестрое покрывало. В эту комнату он не любит заходить. Только по самой крайней надобности. Но здесь не надо искать подавленных детских страхов, связанных с интимной жизнью родителей. Его родители – бесполые существа. Никогда не мог себе представить их любовных объятий. Вдвоем они только работали – строили, корчевали, вскапывали землю, таскали воду, прилаживали самодельные полки. «Да, да… Выше, выше… Еще, еще…» – сколько раз он слышал взволнованный материнский голос. На мгновение ее бесполое тело превращалось в отвес. Разрешающая способность глазомера – плюс-минус миллиметр. Апофеоз – намертво прибитая полка, на которую можно поставить деревянную матрешку или фарфоровую балеринку…
«Половина двенадцатого…» – он смотрит на солнце, в который раз обманувшее его ожидания. Больше никаких сомнений: бригадир не придет.
В дырочки сандалей забился песок. Надо снять и вытрясти. Но он стоит, ссутулившись: на плечах лежит поражение, тяжкое, как душевная тоска. «Какое мне дело до этой двери… До замка, который больше не закрывается, – дойдя до крыльца, садится на ступеньку, развязывает шнурок. – Думали: раз я их сын, должен перенять. Затвердить все эти народные пословицы.
Надевает ботинок. Притопывает, набираясь решимости. «Всё. Больше звонить не буду, не придет – значит не придет… – под толстым слоем поражения посверкивают осколки свободы. Направляясь к времянке, он думает о смелых детях, разбивающих родительские статуэтки. – Разбили – и молодцы. Я тоже…»
На подоконнике лежат хвостики объявлений. Он собирает и мнет в горсти, бросает в миску с грязной посудой, которая осталась с вечера: само по себе это – уже бунт. Во всяком случае, акт неповиновения. На даче бумагу полагается жечь или бросать в яму.
Не разберешь, отец или мать. Пожалуй, мать. Посуда – ее участок ответственности. Оглядев потолок, зашитый гипсокартоном, отвечает решительно и смело: «Какие мухи? Нет никаких мух!»
Он прислушивается: действительно, за занавеской кто-то жужжит. Словно в насмешку над его решимостью. Он приподнимает осторожно, двумя пальцами. На стекле бьется шмель. Толстое тельце отчаянно машет крылышками, всё выше и выше – и вниз! – по скользкой стеклянной глади. На подоконнике, поджав иссохшие лапки, валяются трупики его братьев и сестер. Ни один не вырвался на свободу. Черно-желтое брюшко заходится в конвульсиях. По отношению к этому узнику он чувствует себя если не богом, то уж, во всяком случае, духом времянки. Всесильным существом. «Или… бригадиром. Который может помочь, но не помог. Мне никто не помог…» – подумал и устыдился своей мстительности.
Перейдя какой-то предел отчаяния, жужжание опускалось в нижний регистр.
Он снял с крючка полотенце: чего доброго еще вопьется в руку, – скомкал и накрыл комком. Шмелиная душонка, отчаявшаяся обрести спасение, скорчилась и затихла.
Встав в пролет распахнутой двери, взмахнул полотенцем – как фокусник платком. Черно-желтое тельце, выпавшее из тряпичных складок, метнулось в сторону.
«Ну вот… Никакая не муха…»
Мухи отвратительны. Муху он не стал бы спасать.
– Эй! Хозяева! Есть кто живой?!