В этот раз на берлогу пошли втроем: двое с ружьями, а третий — дедка Корнилушка. Медведь выскочил из своей зимней квартиры и умудрился увернуться и от ружей, и от рогатины. Корнилушка не привык упускать добычу и бросился вслед за зверем. Напарники несколько приотстали, а старик настиг беглеца на склоне лесного острова. Склон был крутой, у старика были лыжи, а медведь, как всегда не очень торопливый на спусках, наверное, уже не ожидал повторного нападения. Старик тоже не ожидал столь близкой встречи, но лыжи сами несли в объятия к зверю. Расстояние между двумя хозяевами тайги сократилось так быстро, что старик не успел развернуть свое оружие и попросту отшвырнул его в сторону… Когда остальные преследователи выкатили на бугор, они увидели сначала только дедкину лыжню и развороченный снег, а потом из сугроба донесся к неторопливым охотникам требовательный голос старика, подкрепленный соответствующими выражениями. Крепкие слова относились к охотникам. Старик требовал поторопиться и помочь ему утихомирить разбушевавшегося зверя. Зверь, подмятый человеком, лежал на спине, а старик крепко держал его руками за уши. Охотники не разглядели медведя, не поверили на слово и еще раз переспросили дедку, что он там делает. Корнилушка, лежащий на звере, ответил своим напарникам еще более грозно, но тут же разбавил крепкие слова таким двусмысленным выражением, которое придало далеко не шутливой ситуации комическую окраску. Медведя добыли, принесли в деревню, а когда медведь оказался к тому же еще и медведицей, то двусмысленное выражение, оброненное стариком, приобрело еще более анекдотичный смысл.
В тот раз после добычи медведя охотники, как и заведено в тайге, поставили свои надписи на дереве. Рядом с надписями были оставлены число, месяц и год события. И теперь, встречая в лесу такие надписи, ты можешь очень точно определить, где, когда и кто встретил около этой елки медведя и победил его. Сколько выстрелов было сделано по зверю, чем добыли его: ружьем, петлей или рогатиной, — об этом надписи не говорят, но такие надписи есть, как есть в охотничьей избушке и зарубки на косяке двери.
Зарубки на косяке двери в отличие от тесков и стрелочек, которыми помечается тропа, делают ножом. Как правило, зарубки идут по косяку снизу вверх и рассказывают о том, сколько раз приходил человек в свою избушку.
Тяжелый заплечник остается пока у двери, и рыбак входит в свой домик посмотреть, как и что тут без него: не расплылась ли от сырости соль, не текло ли на нары. Затем человек возвращается к двери и широким ножом оставляет на косяке очередную зарубку. Потом в избушку заносится заплечник, и рыбак спускается к озеру проверить лодку.
Лодка дожидается рыбака на берегу, перевернутая кверху днищем. Не переворачивать лодку, оставленную без работы больше чем на один день, нельзя. Лодка — это тонкое и изящное творение людей, решивших победить ветер и волны, и, как всякое искусное творение, ее надо беречь от небрежного прикосновения. Неосторожно обойтись с нашими долблеными лодчонками могут гниль и солнце. Гниль сама по себе уже неприятное соседство для любого искусства, но не меньше вреда произведению талантливых лесных мастеров может причинить и яркое солнце. Неперевернутую, не укрытую собственными бортами лодку солнце может раскрыть, распустить ее борта и превратить ладную посудинку в никому не нужный плоский блин.
Я давно полюбил лодки и волны, полюбил весла и ветер, срывающий пенные гребешки, знал тяжелые шитые шлюпки, спортивные гребные суда, неповоротливые плоскодонки и долбленые челны из осокори. На такие челны иногда нашивали высокие борта и легко перевозили в них с одного берега реки на другой тяжелые фляги с молоком. Мне нравились эти челны, но каноэ североамериканских индейцев все‑таки не давало мне покоя. Каноэ казалось верхом совершенства, настоящим искусством. По словам многих авторов, такую лодку можно было свободно нести на одном плече и смело встречать в ней любую неудобную волну. Правда, каноэ не отличалось особой устойчивостью — исследователи жизни индейских племен в каноэ могли спокойно только сидеть, но изумительная транспортабельность судна искупала этот недостаток.
Поначалу я тоже не мог подняться во весь рост в наших лодчонках даже на тихой воде. Ноги не знали прочной опоры, лодка качалась, черпала бортами воду при малейшей попытке выпрямить трясущиеся ноги, и я казался себе тогда тем ванькой–встанькой, который в отличие от настоящего не поднимется обратно, если вдруг упадет… Потом я научился стоять в осиновой скорлупе на любой волне, научился сутками мотаться в легкой посудинке по ручьям и озерам. И вместе с тем по лодкам, по их ходу, по корме и бортам научился узнавать, кто сделал ту или иную посудинку.
Мне нравились небольшие проворные лодчонки, где не оставался липший запас бортов на волну и ветер. Плавать в таких лодчонках было всегда легко и смело, легко — от неглубоких бортов и смело — от самого себя, познавшего любую неудобную волну. Такие лодки и делал на наших озерах Иван Михайлович.