И пошел Никифор по улице. Квартала не прошел, чувствует — с каждого крылечка, с каждого окна глазами его цепляют. Закололо в пятках, но ничего: как шел, так и идет. Обернулся — топают за ним трое. Ребята вроде здешние, недобро так глядят. Вдруг один — тырк! — в проулок, и бегом прямо к базару, где над репеинским домом флаг белогвардейский полощется. Понял Крюков — все! Отгулялся. Остановился, руку в карман опустил, — а наган-то где? Оставил, оставил у Манюни в голбце, как на присыпок положил, так и забыл, верно. Поторопился… Парни остановились поодаль, набычились.
— Чево стал? Иди давай, — просипел один.
Никифор огляделся, — нет, не убежать. Догонят — забьют, сволочи! И он, дрожа от унижения, зашептал, облизывая горячие губы:
— Слышь, ребя… отпустите, а? За-ради Бога! Што я вам сделал, што?
Парни хрипло захохотали: ишь! Краснопузый… Бога спомнил… Охх-хха-ха!.. Иди, сука, а то… Эй, Гринька! Сюды давай! — замахали они. Никифор покосил глазами и увидал вывернувшего из-за угла убежавшего раньше парня с тремя солдатами. Окружили они его — вид строгий, штыки примкнуты — пошел, ну!
Что народу тут набежало — страсть! Со всех сторон. Галдят вокруг, орут: председателя поймали! И Бабай, откуда ни возьмись, тут как тут. Подбежал это, раскорячился, крякнул — бац! — кувырнулся Никифор, сглотнул пару зубов. А Бабай кряхтит, куражится, глазами по сторонам стреляет — ловко я ево, шишигу краснопузую! — и опять на Никифора. Спасибо солдатам — штыками стали Бабая подкалывать, и то насилу отодрали. Так и пошли: впереди Никифор, сзади солдаты, а позади них толпа любопытная катится. Бабы ревут, мужики матерятся, ребятишки камнями бросают; Никифора аж перекосило — потеха! Надо было тебе, Крюков, споначалу понастырнее насчет Манюни-то быть! — сидел бы сейчас в погребе, тянул молочко.
Однако привели, заводят в бывшее здание укома. На второй этаж. Забежал солдатик в кабинет, доложил, выходит, кивает Никифору — давай! Заходи. Зашел. Сидит за евсейчиковым столом поручик. Мундир расстегнул, папироску курит. Поздоровался приветливо. — Вы, — говорит, — извините, посадить вас не на что; кресло, правда, стоит, да больно вы, голубчик, грязный. Что, били? — Так точно, вашбродь! — автоматически произнес Никифор. — А кто бил? Неуж солдаты? Да я им, мерзавцам… Парамонов! Почему пленный избит? — Виноват, вашбродь, жители помяли маненько! Не поспели мы. — Ах, вот что! Жители били. Здоровая реакция народа. Ну, что скажешь? Мы — одно дело, господа, белая кость, а вот — народ почему не любит вас? Тебя, в частности. Покривился Никифор, сплюнул кровью: нар-род… — брезгливо так произнес. — Похоже, что вы, ваше благородие, и слыхом про него не слыхивали, видом его не видывали — народ-то! Это што ж — сволота, лавошники! Да и — темный у нас люд, мать ево ети…
Побледнел поручик, глазом задергал. — Ты чего, большевицкая морда, ругаешься? Ты чего на пол плюешь? Чай, он теперь не народное добро — прошли твои времена! Парамонов! Позови Оглы. Приводит солдат черного с бритой башкой, в черкеске. Приступай, Оглы! Что-то я… не в форме согодня.
Принял тут муки Никифор. Первым делом, значит, ковер скатали, чтобы не обрызгать ненароком, а потом — куражиться начали. Мучить. Как могли изгилялись. Остальные зубы Никифор сглотал, но не покорился, — даже сознание не потерял, лишь мычал. Только встать под конец не мог; чуть на руки поднимется — мырк! — рылом в пол. Черный разохотился, зубами цыкает, кинжал выхватил, намахнулся. Однако поручик остановил: здесь — ффу! Отведи-ка его в холодную, пусть оклемается. Завтра продолжим. Сейчас кончить — не жирно ли для него будет? Подошел поручик к Никифору, носком сапога лицо его вверх повернул: слушай, Крюков. Ты, видно, мужик ничего, подходящий. Люблю таких. Так может — сговоримся мы, а? Понял, нет? Побег устрою. Подумай, голубчик. Рыбка ты жирная, большую цену можешь за себя получить.
Моргает Никифор, плюется — никак не может до поручикова сапога доплюнуть, — пасскуда… Перекосило того, задергало: размахнулся ногой — да как всадит сапог между ребер — в подвал! Тут вроде как темнота на Крюкова находить стала. Все, окочурился, — только и успел подумать.
В подвале, однако, опять отошел. Подняться, правда, не может, а по сторонам зыркает: может, знакомый кто? Да не больно разгонишься, и знакомых не узнать — сидит человек с десяток, один на другом — теснота! — а рожи синие у всех, вздутые, у одного глаз вытек, висит в жилках, а он его не отрывает: жалко, свой глаз-то, как-никак. Заплакал тут Никифор: ох, люди-людишки! За што ж вы такие муки примаете, какова ж это вам планида выкатилась — заместо светлого царства счастья в собственном кале конец свой постигнуть.
Ревет это он, вдруг подползает к нему арестант — лицо ссохшейся кровавой пеной покрыто, — и говорит: не скули, товарищ Крюков. Не вводи в лишнее беспокойство, сделай милость! Увечные мы все.
Перестал Крюков реветь, вгляделся: не признаю чегой-то, друг-товарищ, тебя!
Захлипал тут сам арестант.