На станции по вагонам, в которых и без того повернуться негде было, растолкали, заперли, продержали до утра, и — запыхтела машина — поехали! Хлеба дали по буханке, — да помаленьку жрите, а то снова дохнуть начнете. Да кого там. За сутки все прибрали. А потом опять голод начался. А там и мертвые начали объявляться. Поезду что: хох-хох! хох-хох! — стукает себе. Маленько пройдет — снова встанет. Осталось их вскоре человек двадцать из полсотни. Обезумел тут Никифор. Подполз к щелке, когда вагон на каком-то полустанке стоял, — грязный, мокрый, вшивый, — одни глаза блестят, — ни в руках, ни в ногах силы нет, — и говорит солдату, что с винтовкой вдоль путей ходил: эй, служивый! Слышь… За-ради Бога, за-ради матери твоей, али еще чего — стрель ты меня, а? Стрель, горемыку… — и забился головой об загаженный вагонный пол. Смеется солдат: ох ты, ушлый какой! Стрель ево. Да рази ж это можно? Не положено. Вот если бы ты, к примеру, побег задумал учинить — тогда бы с полным основанием. — А ты меня выпусти, — взмолился Никифор. — Выпусти да стрель — как будто я и впрямь бежать хотел. Испугался солдат: да! Выаусти я тебя, а ты — ширк, да и утек! Ох, хитрой. Пшел, стерва! — осердился и давай штыком Никифора в лоб подтыкать. Завыл Никифор от боли, отполз. А солдат, гордый своей сообразительностью, намуслил цыгарку и, подобрев, сказал: ниче, ниче! Теперя скоро…
И впрямь: назавтра вагон распахнули: выгружайсь! Сползли. Тут офицерье, солдаты забегали, прикладами, наганами колотят: встать, встать! Никто встать не может. Вдруг — катит по платформе на коротких ножках низенький полковник. Увидал такое дело — глаза выпучил, задышал тяжко: этто что такое? Подбежал к нему белобрысый офицерик — начальник поезда, — шпорами стучит, рапортует. А полковник не слушает его, толкает обеими ручками, вопит, слюной брызжет: ввы… вы что?! Этто кто такие? Это пленные, а? Да как вы смели! У нас тут представители иностранных держав, Красного Креста! Мы этот поезд специально формировали, чтобы им наших пленных показать! Приказ Верховного! А вы какую дохлятину привезли! Под трибунал!
Перепугался офицерик, — побелел, ногой, как конь, поигрывает: я, господин полковник, не в курсе совсем, мне приказали… Я думал — чем меньше, тем лучше, их ведь кормить-поить надо…
Схватился полковник за голову, туда-сюда раскачивается: олухи… ох, олухи! Да что ж я теперь иностранным господам покажу? А офицерик не растерялся: — Может, — говорит, — из местных жителей такой эшелончик сформировать? А этих — в расход! Глядит на него полковник, расшарашился, только: а… а… — квакает. Потом медленно так говорит: а если у них спрашивать станут, тогда как? — Да неуж они по-русски толкуют?
Тут полковик весь красными пятнами пошел, заревел: сволочь!! П-шел, идиот! Болван, садист! А офицерик плечами передергивает: я что ж, господин полковник, человек простой, фронтовик, хотел как лучше… Хотел по-простому, по-фронтовому… Схватился полковник за грудь, качается. Отдышался, говорит: ну, ладно. Надо их сохранить. Я господам представителям скажу, что пленные притомились маленько, отдыха просят. Даю вам неделю. Не-де-лю! Если они не примут человеческий вид… да веселый — веселый, слышите? — не уйдете от войскового прокурора. Он с вами чикаться не будет. В баню! Накормить! А недостачу — восполнить за счет местной тюрьмы. Там они тоже не больно гладкие. Да ладно! Я скажу. Выполняйте!
Повернулся офицерик, заскрежетал зубами, забегал: смотрят — подводы подогнали, загрузили всех. Да прежде хлеба с кипятком выдали. Привели в баню. Кусок мыла на десять человек разделили, — мойтесь, сердешные! Какое тут мыться — никаких нет силов; так, сполоснулись маленько. Обратно сунулись — а одежа-то где? Смеются конвойные: воон, на пустыре за баней! — полыхат, трешшыт! Сгрудились голые, ждут. Привозят чистое барахло на телеге. Рубахи солдатские, портки, ботинки с обмотками, фуфайки старые — одевайсь! — Гли-ко, братва, одежу дали, вроде как на лад дело-то идет! — Запади. На лад. Ишь, закурлыкал!