Так и стал партийный большевик Никифор Крюков беспартийным элементом Никитой Васяниным. Спервоначалу боялся — а ну как кто из арестантов не выдержит — брякнет. Да через неделю не осталось уж никого: один в камере помер, двое на допросах, один вскоре после того тоже вены перегрыз, а иные — уведут, и с концом! А в камеру — все новых, новых… Про Никифора — Никиту, то бишь, — вроде как и забыли — не тягают никуда. Кормят, правда, худо, вши едят, — так ведь и не бьют! Месячишко протянул. Забухало опять по ночам — наши наступают. Ну, теперь расстреливать начнут. И верно — приходит как-то утром ротмистр — начальник тюрьмы, — выходи! Стали выползать. Кто сам идет, кого на плечах волокут. Привели во двор. Со всей тюрьмы народ выгнали — человек сто, не меньше. Перекликали всех. Потом ротмистр какие-то бумаги посмотрел, отметочки в списке сделал, — снова кричит. Кого крикнет — все направо. Покричал — отошел направо народ. А Никифор, и еще человек десятка три — в стороне остались. Не назвали их. Вот ротмистр перчаточкой машет, — этих, — на них показывает, — обратно, а остальных — ко рву! Окружили остальных солдаты, потопали. На расстрел. Никифора же с остальными обратно отвели, в одну камеру всех сгрудили. Из Никифоровой камеры двоих оставили: его самого да красного солдата-дезертира Ивана Чеморова. Сидят, толкуют — што ж дальше-то будет? На развод, што ли, оставили? Ночью подняли всех, повели. Идут, трясутся: ну, все! Матушку-батюшку родных вспоминают. Привели на пристань. Смотрят — баржа стоит. — Заходи! — кричат. Осмелел тут один арестантик, спрашивает унтера, старшего над конвоем: куды это нас? Развернулся унтер — бац! — в ухо. Подняли, поставили обратно. А унтер похаживает, посмеивается. — Не лезь, — говорит, — покуда старшие не спросят. Потом сжалился. Приказ, дескать, пришел: всех, которые комиссары и крикуны — в расход! А которые так, случайные, — тех в военнопленные определить. Потому как мы освободительная армия, положено нам своих пленных иметь. Штобы все как у людей. Поняли, кикиморы? Как баре жить будете, потому пленный — это вам не шиш с маслом. Загружайсь!
7
Загрузились. Утром к пароходу прицепили — и пошлепали. Не спеша. Там встанут, здесь пристанут. День, другой… А кормежки никакой. На третьи сутки помирать стал народ: духота, голод… А когда уж через неделю к губернской пристани причалили — половина в живых осталась. И выбросить-то мертвых не разрешают. Ох, мука смертная! Иван Чеморов другом Никифору стал, — вспоминали все, как в германскую горе мыкали. — Я, — Иван говорит, — мужик семейный, надоела мне эта чепуха — вши, окопы, — што я, железный, што ли? — пять лет на действительной отстукал, да пятый год, почитай, опять воюю, — дернул я от красных. Заберусь, думаю, бабе под подол — сыщи-ко меня! Да вот — не те, так другие прихватили. А Никифор ему про свою давнюю житуху рассказывал. Конечно, о том, что большевик и о чем прочем — ни-ни. А только когда совсем уж до места добрались, проснулся Никифор утром, толкает друг-товарища, глядь — а он уж мертвый. Уснул, сердяга. Закрыл ему глаза, поплакал, вдруг — вроде к пристани опять ткнулись. Ну, и верно: люки отдраили — выбирайтесь! Вылезли, воздуху понюхали, — трупы выгружать! Положили штабелями на подводы, сидят. Тут хлеб привезли. Жри, братва!
Отдохнули маленько, опять унтер кричит: становись! На станцию пойдем. Кое-как встали, побрели. Часа два три версты одолевали. Сзади, правда, телега шла: если кто упадет — на нее складывали. Да потом нарочно падать стали, чтобы на телегу попасть. Надоело охране такое дело. Смотрят — один упал, за ним сразу — другой. Прислонили их к стенке дома, стрельнули для порядку. Больше уж никто не падал.