— Господин посол, хан говорит, чтобы мы сдали ваш скот пастухам, под их охрану. Как бы, мол, лихие люди не увели его...
Тевкелев согласно кивнул и не стал долго раздумывать о том, что за лихие люди могут тут объявиться. Однако сон его был нарушен. Он стал прислушиваться к тому, что делалось снаружи. Там кипела жизнь, раздавались бодрые голоса, громкий топот. Судя по всему, солдаты ставили шатры, разгружали телеги, таскали поклажу...
В тот день никто из ханской юрты не явился к Тевкелеву, только вечером принесли джигиты подносы с едой.
Когда на землю спустилась ночь, Тевкелев выбрался из юрты. Ему хотелось подышать воздухом, ощутить себя частицей этого неоглядного простора, этой земли, где ему предстояло отныне находиться и вершить дела во имя царицы и России.
Ночь была на диво светлой. Днем Мантюбе, покрытый зарослями чагира, казался темным. Сейчас, при лунном свете, холм посветлел. Дозорный на его вершине был похож на мраморное изваяние.
Тевкелев огляделся — возле каждой юрты ярко полыхали костры. Около огней мелькали фигуры женщин и детей. «Боже, какая первозданная красота! — Тевкелев задохнулся от восторга. — И огни словно ожерелье из драгоценных камней — горят, слепят глаза!»
Озера вдали отражались в лунном свете расплавленным свинцом. На самом ближнем озере, на берегу которого расположилась ханская орда, весело играла рыба. Брызги вспыхивали, словно искры, словно осколочки луны, которые она, забавляясь, пригорошнями сыпала на озерную гладь... В озерном камыше пели лягушки, стрекотали цикады... Сладко дремал камыш под охраной безветренной ночи, но вот он заколыхался, зашевелился: кто-то, взбудораженный красотой ночи, поднял там возню... Зараженные звуками неугомонной, бурлящей в полноводных озерах жизни, фыркали лошади. У коновязи, ржали жеребята, где-то за юртами постанывали верблюжата. Им отзывались, успокаивая, верблюдицы: «Дитя мое, не тревожься, я рядом...»
Тевкелев стоял потрясенный этой красотой, завороженный этими звуками. Как же ему были дороги и понятны — и эта красота, и эта тишина, и эта лунная ночь, и ее звуки, и ее жизнь, и ее радости. Кажется, живи и наслаждайся беспредельным этим миром и тишиной, которые созданы для доброты и спокойствия. Так откуда же берутся среди этой первозданной красоты грозно ощетинившиеся копья, обиды, споры, притеснения? Откуда и зачем зло и насилие, отравляющие существование не только самих смертных, которые исповедуют их и сеют, но и разрушают удивительный этот мир. Мир, созданный с такой любовью и вдохновением великим Творцом!
Все живое — и на земле, и на небесах — кажется, должно возносить благодарственную молитву за эту красоту, за эту дивную лунную ночь. А люди? Что же все-таки думают, что чувствуют сейчас люди? Среди голосов и звуков, наполняющих ночь, не слышно лишь голосов людей.
Почему приумолкли обитатели этого большого аула, почему все они словно бы насторожились? Опасливо вслушиваются, всматриваются в нас, чужаков, прибывших с края света: «Незнакомые люди, незнакомый язык, незнакомое обличье...» Конечно, мы для них — чужаки, странные, непонятные и, возможно, опасные. Казахский этот аул — точечка на земле — обычно, наверное, шумный, полный суеты, забот, радости и печали, затих, притаился, будто стремясь спрятаться от чужих глаз.
Тевкелев ворочался в постели всю ночь, но так и не смог заснуть: мешали чрезмерная усталость, неизвестность, волнение, потрясение, испытанное от волшебства ночи.
Вместе с первыми лучами солнца в юртах проснулись женщины. Одна за другой высыпали на воздух, взяли кожаные ведра, подоили верблюдиц, разожгли очаги — заклубился дым, засверкали огни. Молодые женщины кружились возле своих юрт и очагов как бабочки.
Тевкелев с восторгом наблюдал за ними.
Немного погодя из юрт вышли старики. Взяв в руки медные кумганы, аксакалы не спеша направились подальше от юрт, за аул.
Никто не торопился, никто не бежал. Невозможно было представить, что в этом неспешном и тихом существовании есть место для распрей, тем более — для ненависти. Неужто эти неторопливые, величавые, спокойные люди способны броситься на кого-нибудь с кинжалом в руке, схватить кого-то за грудки, подставить ножку... «На первый взгляд, они смирнее овечек!» — Тевкелев покачал головой, задумался.
Медлительность и спокойствие, спокойствие и медлительность. Будто кто-то заколдовал всех обитателей аула, задал им один ритм, который не учащается, но и не ослабевает, подчиняя людей своим законам и правилам. И этот неизменный ритм, это плавное движение, будто заворожившие аулчан, заворожили и Тевкелева. Он не мог оторвать глаз от аула, с обостренным вниманием охватывал, кажется, все, что там происходило...
Какой-то мужчина, собираясь в дорогу, раз сорок входил и выходил из юрты — и все-таки что-то забыл. Уже отъехал было, но вернулся, остановился около дома, позвал жену. Из дверей выплыла женщина в просторном длинном платье, протянула ему шакшу — табакерку. Мужчина постучал шакшой о луку седла, насыпал в ладонь насыбай, положил его под язык и только после этого отправился в путь.