Тут Женька был полностью согласен с сестрой. Хотя бы исходя из того, что видел в селе. После освобождения новоприбывшие на старожилов смотрели с подозрением и на контакт с ними не шли, явно опасаясь быть замеченным в связях с тем, кто жил под оккупацией. То есть не тех сторонились, про кого всплыло что-нибудь поганое, а тех, про кого теоретически могло бы всплыть. Особо противно от этого делалось еще и потому, что заступиться за честных селян было некому — все мужики, как только наши село освободили, сразу ушли добровольцами в Красную армию. Женька тоже, наверное, ушел бы, но в дни освобождения они с бабушкой Зоей по случайности в селе отсутствовали — ходили на станцию продавать редиску, ночевали у знакомого сторожа, а когда домой вернулись — там уже были наши и почти никого из знакомых мужиков. Даже дядя Гриша, который жену больную лежачую по логике вещей никак одну дома оставить не мог, и тот воевать пошел. Узнав про то, бабушка Зоя ужасно взволновалась, собрала все имеющиеся в доме сбережения, отдала Женьке и сказала:
— Что хочешь делай, кого хочешь подкупай, но доберись в город к матери. Тебя тут с минуты на минуту тоже на войну заберут, а зачем мне такая ответственность?
Женька и рад был пойти — давно уже в город порывался сбежать. Проследил только, чтобы все подозрения про бабушку Зою отмели: формально она немного работала у немцев переводчицей, но вообще-то всегда только нашим и помогала — двух партизан лично спасла, на допросе представив их ответы немцам так, что подкопаться было не к чему, трех односельчан, на которых от своих же жалобы поступили, уберегла, неверно переведя донос. Хорошо, что этим добрым делам быстро нашлись свидетельницы, и бабушку Зою в связях с немцами обвинять перестали.
— Хочешь, еще отдохнем? — прервала воспоминания Женьки заботливая сестра. — Я ведь знаю — плечо у тебя так и не зажило окончательно.
Про плечо Ларочка помнила правильно — после давнего перелома (Женька тогда подрался с детдомовскими уголовниками, а сестре сказал, что упал) оно срослось неправильно и периодически сильно болело. Но отдыхать все равно не хотелось — чем быстрее эти мучения кончатся, тем лучше.
— Я нормально иду, — отрезал он. — Ничего не болит, не устал и уставать не собираюсь. До Победы так точно. — Тут он придумал, как переключить сестринское внимание, и быстро спросил: — А ты-то как? Не представляю, как ты эти ведра сама полгода таскала.
Женька снова подумал о том, как много сделала для него Ларочка и насколько мало он сам мог быть ей полезен. Сестра и плечо ему лечила тогда, и потребовала, чтобы Женьку в другой класс перевели, и главное, когда в феврале пришло письмо с известием, что после тяжелого ранения мама была комиссована в только что освобожденный Харьков, Ларочка сразу славно все придумала. Выяснила, что санитарная бригада из соседнего города выезжает на помощь харьковским медикам, и напросилась с ними. Да еще и думать не думала уезжать сама, не оставила Женьку помирать от голода и придирок детдомовской братии, а предложила поехать вместе. Доказывала в кабинете директора, что это вовсе не авантюра и безумие, что мама их в Харькове ждет, что Женька максимум через месяц — ну сколько еще можно до Харькова добираться-то? — снова приступит к школьным занятиям, поскольку — «вы что, газет, что ли, не читаете?» — в Харькове несколько школ уже открылись и принимают старшеклассников. Доказала, отстояла брата, не бросила. Погрузились в теплушку и отбыли по направлению к родному городу. Маму в Харькове нашли и зажили бы хорошо, как люди, если б в середине марта проклятые немцы снова город не захватили.
— Во-первых, не полгода, — ответила Ларочка на вопрос, — а всего пять с половиной месяцев. В конце марта, как это ни удивительно, еще снег стоял, мы его топили и проблем с водой не было. Во-вторых — не сама. Мне часто помогали. Те же «татаркины дети». Повезло нам, как ты знаешь, с такими друзьями.