— Именно так, именно так: «Русская мысль моя та ж, невредимая» — это вы превосходно заметили, Александр Пантелеймонович! — Григорьев взволнованно заговорил о том, что с недавнего времени он пришел к решительному убеждению в превосходстве самобытной русской мысли перед всеми европейскими теориями, что вопрос развития идеального миросозерцания неотделим от нравственной самостоятельности нации, и этот вопрос, может быть, намного важнее и первостепеннее тех заемных у западных теоретиков политических доктрин, которые мы хотим бездумно перенести на русскую почву.
Страстная речь Аполлона, хотя и не отличалась логической убедительностью — он часто апеллировал то к Ломоносову, то к Ивану Давыдову, то к Алексею Хомякову, ссылаясь на работу последнего «О старом и новом», цитировал Крылова, Пушкина, Гоголя, — произвела на слушателей сильное впечатление. Со многими положениями Григорьева Алексей не был согласен, а большинству из присутствующих григорьевский монолог и вовсе показался диковатым, так как все тут были убежденные «западники» и поклонники как раз немецкой философии и концепций французских философов-утопистов. Но Плещеев не мог не восхититься пламенностью, одержимостью, которые пульсировали в словах Аполлона.
«Какое у него вдохновенное лицо!» — Плещеев глядел на Григорьева уже влюбленно, даже порывался что-то сказать, но не находил подходящих слов. Да и остальные гости Петрашевского, как, впрочем, и сам хозяин, видимо, не ожидали от Аполлона такой бурной вспышки, они больше — привыкли к его язвительным репликам, а речи чаще произносил сам Михаил Васильевич, причем речи его при всей убедительности их все-таки больше походили на сжатые рефераты по тому или иному конкретному вопросу в свете фурьеристских положений о социальном переустройстве общества. Григорьевскую же речь почти все восприняли как защиту славянофильских идей.
А к славянофилам петербургские романтики относились свысока, считали их фанатичными «шеллингианцами в зипунах», решительно не принимали их доктрину о «спасительной роли» России, их резкую критику Запада (усматривали, видимо, тут «покушение» на своих французских учителей), иронизировали над их религиозностью. Но особенно раздражала петербургских сторонников «западного» развития России позиция славянофилов по отношению к литературе, непрерывная полемика «московских славян» с Белинским, которого многие из посетителей Петрашевского считали своим духовным наставником и целиком разделяли точку зрения критика, что центральная задача литературы — обличение пороков социальной действительности. Славянофилы же ратовали за необходимость утверждения светлых, положительных сторон жизни русского народа. Сближение славянофилов с издателями «Москвитянина» — московскими профессорами Погодиным и Шевыревым, слывшими защитниками так называемой «официальной народности» (которых петербургские «западники» считали чуть ли не самыми первыми врагами своими), и вовсе позволяло посетителям дома Петрашевского скептически относиться к любым суждениям московских поборников самобытного развития России.
Поэтому здесь, в доме на Покровской, почти никогда не встречало сочувствия то, что печаталось на страницах «Москвитянина». Многие, конечно, не были столь наивными, чтобы не видеть существенной разницы между взглядами руководителей «Москвитянина» и его активными авторами из группы славянофилов, однако полагали, что сей союз далеко не случайный. Но здесь, в кругу убежденных «западников», услышать славянофильские проповеди?!
Хотя, пожалуй, и сейчас большинство (за исключением разве Александра Пантелеймоновича Баласогло и увлекающегося, импульсивного Алексея Плещеева) восприняло монолог Григорьева как некий выпад в адрес хозяина дома и ничуть не больше. Ждали, что ответит Петрашевский, но тот, по-видимому, не собирался вступать в полемику. Наполнив бокал вином, Михаил Васильевич оглядел всех присутствующих и, приветливо кивнув Аполлону, произнес:
— Сегодня у нас властвуют поэты, а потому, как сказал наш соотечественник: «Да здравствуют музы!..»
— И да здравствует разум! — торопливо воскликнул Владимир Милютин, которого речь Григорьева тоже, вероятно, задела за живое, и он явно был настроен вступить в спор.
— Но все-таки прежде музы, а о разуме потолкуем в следующий раз — принимается такое предложение? — Петрашевский широко улыбнулся и выпил свой бокал.
Все поняли: спора не произойдет, и громко, перебивая друг друга, заговорили о Пушкине, Гоголе, о последних статьях Белинского в «Отечественных записках», и со стороны никак нельзя было предположить, что здесь собирались люди, вынашивающие планы коренного переустройства России (а некоторые из них, и прежде всего Петрашевский и Баласогло, например, уже давно дали себе клятву посвятить жизнь борьбе за утверждение «коммунистических», то есть фурьеристских, идеалов) — скорее они походили на группу студентов или лицеистов, встретившихся после каникулярных отпусков и торопящихся поделиться друг с другом новостями, впечатлениями…