Кто-то предложил почитать стихи, и Алексея, как «новобранца», попросили начать первым, причем потребовали читать сначала только свои «из недавно написанных». Плещееву и раньше — на вечерах у Краевского и у Бекетовых — приходилось читать свои стихотворные опыты, но сейчас он вдруг ощутил немалое волнение и даже робость, может быть, потому, что, кроме Владимира Милютина, нынешние слушатели были, в сущности, людьми почти незнакомыми, а возможно, еще и присутствие Аполлона Григорьева, стихи которого Плещеев находил гораздо искуснее и глубже своих, тоже в известной степени сковывали его непринужденность.
«Да и что прочитать из недавно написанного?» Было у Алексея стихотворение «Поэту», в котором он развивал идею предназначения поэта, затронутую еще в «Думе», но он считал это стихотворение пока не совсем законченным, было и другое, законченное, «Любовь певца», где он стремился высказать сокровенные мысли о судьбе служителя муз, но в нем очень силен субъективный мотив избранничества, что вряд ли встретит одобрение как Петрашевского, так и его гостей…»[16]
Высокий стройный поэт стоял, смущенно глядя на сидевших за столом. «Однако что все-таки прочитать?» На него устремлены взоры собеседников, а он опустил очи долу. А может быть, вот это:
Алексей читал глуховато, на слушателей не глядел и потому не мог заметить, как те недоуменно переглянулись после первой прочитанной им строфы. Но он, так и не подняв взгляда, продолжал:
И только дочитывая заключительную строфу («Выходи же на свиданье, Донья чудная моя! Ночь полна благоуханья. И давно твои лобзанья Жду под сенью миртов я!»), взглянул на Милютина. Владимир улыбался. Улыбались и другие, но не иронично, а весьма благосклонно, и это немного успокоило Плещеева. Стихотворение «Гидальго», которое он только что прочитал, было написано в каком-то игривом состоянии духа, он понимал легковесность его содержания, но в то же время не считал его совсем никудышным. Теперь вот ждал приговора.
— Очень мило, но почему вас так далеко занесло, Алексей Николаевич? А чем наш Петербург хуже Мадрида? — Это произнес милейший Александр Пантелеймонович Баласогло и, обернувшись, обратился к Григорьеву: — А что скажет поэт Аполлон Александрович?
Григорьев нервно улыбнулся и произнес:
— Господа, разрешите вернуть вас из солнечного Мадрида в нашу прекрасную столицу? — И, не дожидаясь ответа слушателей, начал читать:
Весь облик Аполлона — большеголового красавца с магнетической энергией серых глаз — выражал ту же неукротимую уверенность, которая так заворожила Алексея час назад, когда Григорьев произносил свой монолог о необходимости идеального русского миросозерцания. «О, какая же в нем сила духа, какая глубина мысли и… какая поэзия!» — Плещеев в эти минуты боготворил Аполлона Александровича, а тот продолжал: