Валька вздрогнула, растерянно замотала головой. Глаза ее вдруг расширились от страха, она пронзительно крикнула:
— Лешка! Беги!
В тот же миг Лешка увидел перед собой круглые ржавые глаза, черную косую щель улыбки.
— Клятвы захотел? Тварина! — выдохнулось из щели. Снизу чугунной своей ладонью Мосин двинул Лешку в лицо.
Весь мир, как показалось Лешке, вспыхнул, треснул, захрустел и кувыркнулся в темноту...
Очнулся Лешка на полке. Кто-то прикладывал к лицу мокрую тряпку, кто-то расстегивал куртку, чьи-то холодные руки трогали лоб. Ему казалось, что он лежа качается на качелях, только качели какие-то странные: не вперед-назад, а с боку на бок. Над ним тихо разговаривали.
— Николай, сейчас же езжай в Лесиху, постарайся найти иглу или целиком карбюратор. Проследи, чтобы Мосин не загулял. Валя, временно оставим хлопца здесь, последишь за ним.
Лешка сбросил с лица тряпку, приподнял голову.
— Лежи, лежи, — придержала его Валька. — Тебе нужен полный покой.
— А где Мосин?
— Ушел в деревню, — ответил Чугреев. — Вот видишь, Алексей, как все глупо получилось. Ты пострадал, Мосин обиделся — теперь верняком неделю будет пить. И все дело встало. Ну, ладно, отдыхай, потом потолкуем.
Сумеречный промозглый день угасал с самого утра. Небо было беспросветно серым, монотонным, тоскливым, как старое суконное одеяло. Мокрые березы раскачивали голыми макушками — снизу еще держались листья. От потемневших сосен веяло сыростью и холодом. Тускло поблескивали матово-белые отмытые дождем гусеницы трубоукладчиков. Черные стрелы с повисшими на стропах крюками нелепо торчали в стороны. Длинная в ржавых пятнах плеть вытянулась на краю траншеи — холодная и скользкая, как змея.
Лешка сидел на ступеньках — в вагончике переодевалась Валька. Днем заходил Чугреев, веселый, возбужденный, пригласил ее на день рождения. Подсел к Лешке, шутливо потаскал за ухо, пощелкал по носу:
— Лежишь, герой? Лежи. Ты сегодня контуженный, тебя не приглашаю.
Руки его пахли соляркой.
Теперь Валька наряжалась — Лешке было тоскливо. К третьему зеленому подкатил газик. С оттопыренными карманами вылезли Мосин и рыжий Николай — двигались они суетливо и угловато, видно, крепко хватанули в Лесихе. Яков тоже ездил с ними — бережно, как грудного ребенка, пронес в вагончик большой серый сверток — бутылок десять в брезентовой куртке.
В третий зеленый, как железки к магниту, потянулись рабочие: из четвертого зеленого прошмыгнул Гошка с гитарой, из второго гуськом вышли такелажники — понесли хлеб и сало.
— Как дела, мальчик? — Валька стояла в дверном проеме, расфуфыренная и надушенная.
Лешка встал, чтобы пропустить ее, прижался спиной к косяку. Тугой грудью она уперлась в его грудь.
— Ну...
Как обидно, что она уходит. Лешка отвернулся:
— Останься, Валя...
— Ты ревнуешь?
— Нет, Валя, останься...
— Упрямый мальчишечка. — Она чмокнула его в щеку. — Пока!
Ему стало не по себе — от обиды засвербило в горле, зачесались глаза. Как будто ничего не произошло, с тоской думал он, лежа на полке. Он поднялся, походил из угла в угол, присел на ступеньку. В вагончика рабочих начали пошумливать. До Лешми доносились возбужденные голоса, хохот, треньканье гитары. Окна засветились желтоватым мутным огнем — зажгли лампу. Гитара забренчала громче — Гошка тенором затянул «Колыму»:
Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудной планетой
Его забил чей-то густой мощный бас:
Хорошая бяседочка, где мой татка пьеть.
Где мой татка пьеть,
Он за мною, молодою, по три паслы шлеть.
По три паслы шлеть,
Четвертый же посольчичек — сам таточка идеть...
Песня смолкла — все зашумели, кто-то захлопал в ладоши. На миг все стихло — звякнули кружки.
Вдруг с треском распахнулась дверь — в светлом проеме между косяками закачалась долговязая фигура Якова. Он громыхнул по ступенькам, придерживаясь за вагончики, побрел к первому зеленому. Лешка слышал, как он, сильно фальшивя, бурчал под нос:
Четвертый же посольчичек — сам таточка идеть...
У подножия вагончика он остановился, тупо уставился на Лешку.
— Старик?! — пробормотал он удивленно-восторженно и полез на ступеньки.
Лешка подвинулся. Яков плюхнулся рядом, облапил за плечи.
— Ты знаешь, старик, я надрызгался, как паровоз, — сообщил он, мотая лохматой голозой. - Эх, Леха, Ле-ха, умняга. Но... кое-чего ты ни бум-бум... Ты смелый, — он презрительно вытянул губы, — принципиальный, ха-ха! Но ты знаешь кто? Догматик! Ты не приспособленец. Ты выпятился, как пупырек. Хе-хе! Выпячиваться очень э-э опасно. Оч-чень. Потому как... сам понимаешь... могут сбрить. Учись, старик, у меня. Я уже этот, профессор! Они все салаги — я один... Вру! Не я один. Тут еще есть такой Чугреев — слыхал? Тоже профессор. Я у него учусь... Такова жизнь — хе-хе! Ты меня не слушай. Я косой — в дупель! Дай закурить. Ах, да, пардон, юноша не курит.
Он отвалился к косяку, вытянул ногу. Негнущимися руками вытащил из кармана смятую пачку папирос.
— Такова жизнь, — изрек он и застыл с лицом, перекошенным злой улыбкой. Очнувшись, ох хлопнул себя по лбу: — Старик! Тебя люди ждут, массы требуют. На выход!
Лешка поежился.
— Зачем?