Князь извлек из ящика стола записную книжку в тисненом кожаном переплете с золотым обрезом и перелистал ее. В книжке этой собрал он образцы окончаний писем, адресованных лицам подчиненным, равным, высшим, высочайшим особам. Окончания имели оттенки строгости, любезности, почтительности, заискивания.
О последней фразе он так заботился потому, что ее-то каждый непременно читает.
Подобрав для военного министра приличествующее окончание письма, Черкасский составил и само письмо, перечитал его, тщательно промокнул и, законвертовав, надписал адрес почеркам ясным, но с росчерками, словно заимствованными у виньеток.
Теперь можно и отдохнуть. Любимым занятием князя в такие минуты расслабленности было воспоминание о славных кавалерах России.
Владимир Александрович точно знал, сколько в империи андреевских, а сколько александровских кавалеров, отдельно — военных, штатских, духовных, за что и когда каждый получил Георгия.
Князь придавал особое значение аристократичности и собственное генеалогическое древо прослеживал до самого корня.
Так, приятно отдохнув, Черкасский вызвал своего помощника Дмитрия Гавриловича Анучкина, человека, по мнению князя, полезного своей исполнительностью и порядочностью, но несколько вольно мыслящего.
…Мите Анучкину было восемь лет, когда родители уехали с ним в Одессу, где мальчик окончил Ришельевский лицей. Мать у Анучкина была болгаркой. В годы зрелые он стал русским вице-консулом в Филиппополе.
— Вызвали Жечо Цолова? — недобро глядя из-под очков цепкими глазами на Дмитрия Гавриловича, спросил Черкасский.
— Да, он ждет в приемной. Но, смею заметить, ваше сиятельство, его здесь недолюбливают, — круглое, доброе лицо Анучкина выражало озабоченность.
— А я повторяю то, что уже говорил вам: именно такие состоятельные люди — наша опора. Мне надобны не граждане, а надежные обыватели. Я отдам сто болгарских голодранцев за одного чорбаджи. Они сменят курс, когда все придет в правильный порядок, именно их будем вводить в управительные советы.
Князь пришепетывал, и у него получился «курш».
Маленький, худощавый, он поднялся с кресла, глаза его метали молнии. Сильно прихрамывая — упал из экипажа в Москве, — прошелся по комнате.
У педантичного, тишайшего Анучкина уже были столкновения с начальником. Еще по дороге сюда, в поезде, они заговорили о войне.
Князь, туговатый на ухо, громким голосом, словно с трибуны, возглашал чуть ли не на весь вагон:
— Турки и англичане хотят откинуть Россию в край озер, запереть ее в Черном море, лишить свободного сообщения со Средиземным, поставить судьбу нашей торговли в зависимость от Порты. Это ли не глумление над великой державой? Нет, коварный Альбион должен отступить от морского рукава.
— Господи, да при чем же тут «рукава» и торговля? Народ идем освобождать, — деликатно возразил Анучкин.
Глаза князя насмешливо блеснули:
— Я полагал, вы не столь наивны, чтобы принимать всерьез бредни либерального толка… Российские интересы для нас дороже славянских…
А на прошлой неделе, уже здесь, Дмитрий Гаврилович подвергся новому испытанию.
Князь совершенно убежденно заявил ему:
— Розги необходимы России, где территория велика, население редко и надо быстро восстанавливать порядок. Солдат да и болгарин должны видеть палку.
Тогда Анучкин не выдержал, повернулся и молча вышел, чтобы не наговорить лишнего.
— Да, так зовите сюда чорбаджи Цолова. И запомните, я подписываюсь под кредо князя Горчакова: «Только богатые люди — люди». Однако добавлю: и породистые. Нам не нужен le muflе[22]
Это было уже пощечиной Анучкину, выходцу из разночинцев. Но что поделаешь, он должен терпеть, потому что подать рапорт об отставке сейчас, в разгар войны, не позволяла совесть.
Верещагин и Чернявская ехали до Систово в фаэтоне с откидным парусиновым верхом. Справа от себя Александра Аполлоновна пристроила ящичек со шприцами, лекарствами, в ногах поставила клетчатый саквояж с теплыми вещами.
На привалах Чернявская делала Василию Васильевичу перевязки. Рана еще немного кровоточила, но Верещагин и слышать не хотел о длительных задержках в пути.
Из Зимницы они по наведенному мосту вслед за обозами перебрались на болгарский берег и крутым подъемом достигли центра города.
Еще издали Верещагин приметил тонкую юношескую фигуру князя Черкасского в форменном сюртуке. Прихрамывая, князь выходил из подъезда особняка, опираясь на палку. Фуражка с красным околышем была глубоко надвинута на лоб. Московский голова здесь!
Верещагину доводилось в Москве, у общих знакомых, встречаться с князем, и Василий Васильевич вынес о нем самое неблагоприятное впечатление. Особенно, услышав как-то дикую тираду:
— Я противник правильного судопроизводства и либеральных законов. Они полезны для страны, где от густоты населения думают об эмиграции. А нам не подходят…
Верещагин еще подумал тогда об омерзительности подобной сентенции.
В госпитале Василию Васильевичу рассказывали, как принял князь крупного болгарского ученого Верона. Ученый предложил свои деньги для устройства болгарских школ, но услышал в ответ: