Поленька с подружками еще раз бегала к дороге за лесом, чтобы отыскать солдата, который сразил немецкий самолет. Но теперь дорога была пустынна. Птицы верещали в кустах. Солнце, висевшее над зелеными холмами, излучало мягкое ласкающее тепло, и хотелось не прятаться, а, наоборот, тянуться к нему, подставиться его прощальным лучам. Но, подставляясь и нежась в закатных лучах, девчонки не могли скрыть тревоги.
— Что же пусто-то? Как неуютна тишина. Когда танки громыхали, было спокойнее. Оказывается, на войне тишина хуже всего, — испуганно говорила Маруся Мишина, и странно было видеть огорчение на ее широком лице, вечно искрившемся весельем.
— Хуже всего, когда они прилетают, — отозвалась Поленька, хотя чувствовала правоту в Марусиной тревоге и была так же, как другие, огорчена наступившей тишиной.
Девчата прошли вдоль опушки, пособирали орехи. Среди желтеющих листьев висячие бокальчики орехов выглядели маленькими подарками. Поленька радовалась, находя их. «Надо же, — думала она, чтобы прогнать тяжкие мысли, которые лезли в голову, — надо же, — говорила себе она, чтобы не думать о войне. — Вот ведь война, немец идет, сводки слушаешь, и все замирает. А я хожу по лесу, собираю орешки. Что, казалось бы, пустячней этого занятия. А ведь собираю. Немец наступает, а я хожу по лесу и красоту земли замечаю. Как это все умещается в одном человеке? Если бы только не помнить, если бы сбросить тяжесть. Как бы легче дышалось. Хорошо хоть, подруги рядом. Одной можно с ума сойти от таких мыслей».
За кустами — цветастый платок, Рита Гаврилова из Тулы. Рядом голубое в белый горошек платье Маруси. Она здешняя, у нее и дом, и корова, хозяйство, одним словом, и сливки каждый день, и доброе материнское слово по утрам. Оттого она такая, как яблоко налитое, цветущая, крепкая, ухоженная. Навряд ли выйдет красивая женщина, уже сейчас, в девятнадцать, нитки да пуговицы трещат от полноты, да носик на широком лице маловат, вот-вот утонет. И глазки маленькие, с белесыми короткими ресницами. Но уж счастье-то в каждой черточке светится, уж доброжелательства полон до краев каждый взгляд. Может, это счастье и доброжелательство важнее любой красоты? Возле Маруси становится спокойнее. Счастливые люди не делают подвоха. Кажется, всех бы она приголубила, всех бы одарила, и все бы мало было. А потому, думала Поленька, что сама в доброй семье росла, с добрым отцом, доброй, не крикливой матерью. Может, и счастлива будет так же незаметно для себя, не узнает, что может быть боль не физическая, а хуже — душевная, не поймет, что некрасива. Господи! Неужели немец здесь будет? Неужели все прахом? А для чего бы тогда окопы рыть?
А вот Рита хохочет. Уж этой точно счастья не видать. И яркая, и глаза завидущие, беспокойные, тянущие как омут. Смуглянка, каждая тряпка на ней — украшение. А вот без семьи, детдомовка. Пошло-поехало. Мужиков у нее перебывало… Черта лысого испугается. Недавно спросила Поленьку: «Сколько у тебя ребят было? До мужа. Только не ври, я не поп».
Поленька сделала большие глаза, Рита расхохоталась. И сейчас смеется звонко Маргарита, со вкусом. Вот откуда у нее сила. Одним смехом и уведет в дали дальние. А чего смеяться? Родить скоро. Без мужа. Как ни утягивайся, а уже заметно. Осчастливила какого-то солдатика проезжего. Обещал писать. А уже взгляды косые, с квартиры гонят. И вот поди ж ты, смеется! Так, будто весь мир у ее ног.
Поленька прислушалась. Девчонки мусолили вечную тему: «Он говорит… А она… А он… А я…»
Перебирая орешник, Поленька очутилась возле того солнечного пятна, на котором расположились девушки.
— А он говорит…
Теперь стало слышнее.
— Я ему говорю (это Рита): зачем ты мне нужен?
— А он? — спросила Маруся, придвинувшись.
— Он говорит «женюсь». А-ха-ха-ха!..
Рита бросила платок на колени и расхохоталась. Отсмеявшись, продолжала:
— Я опять: зачем ты мне? А он за свое. Руки уже шарят. Между прочим, он парень хоть куда, пока не видишь, как ходит.
Затаившись, Поленька поняла, что речь шла о хромом. В последнее время хромой совсем разболтался с девками, не у каждой строгости хватало.
Прогнав свои мысли, Поленька прислушалась. Опять голос Риты:
— Когда отдышалась, говорю: «Уходи. У тебя Алька есть, бесстыжий черт». А он, представляешь, говорит: «Ну и что?» Вот ведь забаловался. Сперва ему Алька была божий дар. А теперь? Представляешь?
— А ты? — спросила Маруся.
— Я опять: «Уходи!» А он бух на колени. А глаза хитрющие. Я даже обалдела. Во всяком виде нагляделась на мужиков, а на коленях не приходилось. Ах ты скот, говорю. Мой Витек воюет, а ты по бабам шастаешь? Тебя же Алька любит, говорю, черта белобрысого. А он: «Хочу, чтобы ты меня любила». Ну не идиот? Бормочет про любовь, а мне смешно. Гоню его, а самой жалко. Вот гадючья бабья натура. Никакой злости на него нету. Если бы не ушел, может, и пожалела. А чего? — Рита помолчала, вздохнув: — Если бы не Витек.
Первых беженцев увидела Маруся. Вскрикнула, сжав лицо ладонями.
Рита поднялась:
— Ты чего?