Поставив себе целью выглядеть в его глазах хорошей хозяйкой, не позволяя себе думать и загадывать что-либо дальше следующего шага или жеста, она ввела его в дом, помогла снять грубую немнущуюся шинель и повесила, вскинувшись не только руками, но плечами, и грудью, и бедрами, и коленями, приподнявшись на носки, чтобы дотянуться до гвоздя. И, чувствуя, что хороша и что он заметил это ее движение и залюбовался, как она мысленно сама любовалась, Поленька прислонилась к стене и засмеялась:
— Фу, какая тяжелая шинель.
Он сказал:
— В ней я протопал тыщу верст.
Она улыбнулась и провела его в комнату.
Все было готово, так что и придумать лучше нельзя. На ужин сварили картошку. Поленька достала кусок сала и немного соленых огурцов от летнего сбора, рассчитав так, чтобы хватило еще на несколько дней. Пока жарилась с салом картошка, Поленька открыла патефон и завела довоенную пластинку:
Хлопоча на кухне, краем глаза видела, что Вихляй расположился на стуле и отдыхает. Лицо его казалось спокойным, и это было сейчас самое важное, в чем он нуждался и чего добивалась Поленька. «Неужели? — думала она, обжигаясь от мысли. — Неужели это возможно?» Неужто она… сама… хочет и допустит это. Ведь он будет ни при чем, что бы он там себе ни воображал потом, этот плечистый военный, незнакомец — Вихляй, разглядывающий сквозь стекло ночь. Счастье и ужас встречи и грех — все будет на ней.
В считанные мгновения мысль эта опустошила все вокруг, Поленька перестала видеть плиту, сковородку, вилку, ложку и, обжегшись, отшатнулась от плиты. «Черт!» — сказала себе Поленька, внезапно успокоившись.
— Что-нибудь случилось? — крикнул Вихляй.
Он поднялся из-за стола, прошелся по комнате, расправляя скрипучий ремень, и уставился в окно.
— Помнишь? — спросила она, входя. Поставила на стол черную сковородку с дымящейся картошкой и быстрым незаметным движением убрала кухонное полотенце. Она знала, что дома он точно так же любил есть со сковородки. Но вопрос относимся к «утомленному солнцу», Вихляй это понял и сказал, откинув пятерней волосы со лба:
— Кажется, это было в прошлом веке, а не три месяца назад. Нет! Прошла тысяча лет!
— Это тебе тысяча лет, — сказала Поленька. — А мне девятнадцать. Ешь. Ты устал. На всякий случай я поставила тарелки, но лучше со сковородки.
Без возражений, с покорностью, которая ей понравилась, он принялся за еду. Теперь, когда он был занят, она могла лучше разглядеть его. Смотрела и думала: уж если можно было говорить о том, кому война пошла на пользу, так это Вихляю: он не то чтобы раздался в плечах, но покрепчал. Лицо заострилось, посуровело, исчезла рыхлость и вялость. Взгляд сделался жестким и каким-то озорным, точно он знал такое, чего не знала она, и каждую минуту отдавал себе отчет в том, что жив и жизнь хороша. А мерил он эту жизнь совсем другими мерками, чем Поленька и окружающие. Мерка эта была получена на войне от самой смерти. Об этой войне думал сейчас и стар и млад, Поленька думала и боялась думать. А Вихляй там был. И она не могла не восхищаться им, не чувствовать свою подчиненность, хотя раньше такое было ей неведомо и она всячески противилась этому.
Вихляй, будто бы не замечая этого восхищения, рассказывал, как шел от Смоленска, куда их впервые бросили против немцев, до Вязьмы, где приходилось отбивать по несколько атак в день, а потом выбираться из окружения.
— Первый раз, когда отбили Котеревку, деревушку, ее за один мах перебежать можно, я все немцев разглядывал. Ползу по окопам, убитых считаю, думаю себе, какие же они, что в них особенного? Что мы всё пятимся и никак не уцепимся? Ничего, гляжу, обыкновенные люди. Один, помню, лежал свесившись в окоп, голова вниз, шея цыплячья, глаза и губы землей позабило, так, будто он плакать собрался. «Ах ты, гад, — думаю, — за танки прячешься, а без танков — плакать?» И такая злость меня взяла, гляжу, и другие злые. Колька Силин подходит — глаза белые, бешеные, из ноздрей только что дым не валит. «Ну что, говорит, когда дальше пойдем?» А нам окапываться приказали. И вовремя. Потом мы запомнили эту Котеревку.