У мамы был шикарный голос, глубокий и бархатистый. Он был создан для романсов.
Я слушала ее пение вся в мурашках.
И хотела быть как мама.
– На муромско-о-ой дорожке-е-е стояли три сосны-ы-ы, прощался со мной милый-й-й до будущей весны-ы-ы…
Мама была самоучка, и даже если пела не в ванной, а на кухне или в комнате, голос ее звучал так, будто она была профессиональная Эдита Пьеха, а внутри у нее – личное встроенное эхо, переливчатое, задорное, игривое.
Мама замолкала, и хотелось умолять: «Еще, пожалуйста, еще».
Но когда пела я, мама беззастенчиво хохотала.
Обычно я любила мамин смех, таяла в нем.
Но вот тот ее смех в ответ на мое пение мне не нравился. Он был каким-то кашляющим, оскорбительным.
Я росла отдельно от мамы: она в Москве, я в Калининграде с бабушкой и дедушкой.
Мама скучала, прилетала в гости, когда была возможность. С мамой прилетал чемодан подарков и романсы. Не знаю, чего я ждала больше.
Параллельно со школой меня отдали в Дом пионеров, чтобы развитие ребенка, вернувшегося с уроков, не прерывалось ни на минуту. Я ходила в разные кружки, среди которых был и кружок пения.
И я пела. Громко и задорно.
И даже солировала.
«В горнице моей светло-о-о-о…»
Бабушка очень гордилась моими успехами, рассказывала маме по телефону о наших новостях.
Я подслушивала на параллельном телефоне в другой комнате. Мне было приятно слышать, как меня хвалят и как умиляется мама.
– И поет хорошо, – докладывала бабуся, – из всего хора ее выбрали, сначала вперед поставили, туда, где микрофоны, а потом даже сольную песню дали. Хвалят ее.
– Ой, ну ладно уж… – сказала мама, – льстят. Я слышала, как она поет. Там нет ни слуха, ни голоса. Ей говорить этого не надо, но и обнадеживать ребенка без голоса тем, что он отлично поет, как-то неправильно.
Я помню, как тихо положила трубку. Так, чтобы никто не знал, что я все слышала.
Я положила трубку и… завязала с пением. Просто отказалась ходить. Сначала сказала, что у меня болит горло, потом, что мне совсем не нравится петь, а потом, что я просто не хочу.
– Почему? – спросила бабушка.
– Потому что у меня нет ни слуха, ни голоса, а все вокруг врут, что есть, лицемерно хвалят, а сами смеются надо мной.
Бабушка смотрела на меня долго и озадаченно, а потом разрешила не ходить в кружок.
Прошли годы. Мне лет восемнадцать. Я уже живу с родителями в Москве (бабушки и дедушки больше нет).
Отпрашиваюсь у мамы на дачу к друзьям с ночевкой.
– Мам, это ж здорово. Ночь, гитара, песни у костра…
– Только ты не вздумай петь, – говорит вдруг мама. – Испортишь о себе впечатление.
На самом деле, мама не желала мне зла и очень меня любила. И она разбиралась в пении и, вероятно, честно хотела спасти мою репутацию от позора.
Но я и не собиралась становиться певицей, я просто хотела петь. В ду́ше или у костра с друзьями.
Не чтобы поражать всех силой своего голоса, а чтобы просто получать удовольствие от пения, ведь это такая доступная, встроенная в каждого человека опция, а не только в Аллу Пугачеву и мою маму.
Мама перестаралась.
Мне тридцать восемь лет, и я не пою. Никогда.
Ни в ванной. Ни с друзьями. Тем более с друзьями. Никаких свидетелей, ни к чему это.
Однажды мы пришли с подругами в караоке. И там я в максимально дружественной обстановке, при полной поддержке зала, не смогла выдавить из себя ни звука. Внутри меня жил мамин голос: «У нее ни голоса, ни слуха», и он просто парализовал мне голосовые связки.
Мистика: говорить могу, а петь – нет.
Однажды мне написала письмо незнакомая девушка Вика. Она писала по рабочему вопросу, но у нее был такой чудесный стиль изложения мыслей, что даже рабочий текст вдруг стал приключенческим.
Я с удовольствием прочла письмо, мы созвонились, и я сделала ей комплимент:
– Вы очень хорошо пишете, Вика. Вам просто необходимо писать! Вести блог или книгу.
А она мне:
– Вы шутите, Оля? Однажды я написала рассказ, свой первый, и принесла его маме. А мама прочла и засмеялась. А рассказ был совсем не смешной, он про первую несчастную любовь.
– О, Вика…
– Да. А потом мама прикурила сигаретой листок с моим рассказом и сожгла его в пепельнице. Больше я не пишу.
Мне так понятно это. И так больно за нее.
Иногда близкие люди щедро дарят нам шлагбаумы. Это один из их способов любить нас – террор барабанными палочками бесконечных шлагбаумов. А еще это их способ защитить нас от возможных разочарований и оградить от потерь.
Но эта защита становится со временем якорем, который невозможно сдвинуть с места. Поросшими мхом времени баррикадами, за которые никто и уже никогда не захочет заглянуть.
А все потому, что…
Любовь – это не ножницы, обрезающие крылья. Любовь – это безусловная территория поддержки, иногда даже самых глупых и бесперспективных начинаний.
Шлагбаумы – это табу, это нельзя, это обесценивающий смех и пепел первого рассказа.
А любовь – это мелодия, живущая внутри, поющая и окрыляющая.
Любовь – это солирующее чувство, в котором нет фальши и ни одной лишней ноты.
Простите меня, но…
На муромско-о-ой доро-о-ожке-е-е…
Заботиться
Семья – это оркестр.