Приехав с кучей скарба (впрочем, некоторые, еще летние и сентябрьские эвакуированные были одеты легко и собраны наскоро, поскольку крепко верили в то, что война ненадолго, этим было еще хуже), с пачками наличных, рассованных по книгам, бюстгальтерам и трусам, припрятанных в каких-то неведомых тайниках, они быстро продавали вещи и спускали деньги, чтобы купить на рынке картошку, сало, овощи, молоко в совершенно немыслимых количествах, радовались тому, как все дешево. Эти московские жены не умели жить без домработниц, а прислугу здесь взять неоткуда, да и платить ей стало нечем. Они не могли ходить по местным дорогам, потому что с конца сентября их затопила непролазная, безысходная, невыносимая грязь. Они пугались всякого встречного и говорили, что таких лиц они в Москве не видели, что было неправдой, видели, конечно, просто не хотели замечать. Эти московские жены не понимали, во что им одеваться и обуваться, вместо стоптанных туфель покупали в лучшем случае мужские ношеные сапоги. От холода и сырости они покрывались струпьями и язвами, фурункулами. Они не умели колоть дрова, не умели чистить картошку, не умели наладить отношения с квартирными хозяевами, а с жильем в Чистополе было не очень, и приходилось жить в весьма стесненных обстоятельствах. Они не умели спать с другими людьми в одной комнате, многие панически боялись не пережить зиму. Словом, на улицах Чистополя можно было встретить сущие привидения, в лаптях и лохмотьях, с диким взором и бессвязной речью. Склок и интриг тоже хватало. Но люди все-таки помогали друг другу, чем могли, участие и бескорыстная помощь оказывались единственным капиталом, и это прекрасно понимала Рина Иосифовна.
С ревнивой завистью глядя на живую, светящуюся могучей энергией Гронинген, она тоскливо думала, что такого благородства и смирения, такого твердого жизнелюбия ей никогда не достигнуть. Но главное, может быть, самое главное — вовсе не бытовая пропасть нищеты, а пропасть отчаяния, куда попадали многие изнеженные и привыкшие к домашнему уюту души. Московские жены не могли осознать, почему их тут оставили одних, они ужасались самой беспросветности, самой глубине народного горя, в которую им довелось заглянуть.
Из этого страшного сна хотелось поскорее выбраться — но сон не кончался.
Совсем неподалеку отсюда, в Елабуге, повесилась Цветаева, и если, удаляясь от этого места, смерть ее обрастала ореолом мученичества и особого страдания (и справедливо, справедливо, конечно), то здесь эту смерть прекрасно понимали многие женщины, и многие женщины хотели бы иметь столько же мужества и силы, чтобы разом покончить с таким непрекращающимся кошмаром.
— Ну вот, понимаете, Риночка, моя дорогая, — говорила Гронинген, стряхивая пепел на землю, а сидели они на бревне, прямо посреди улицы лежало это бревно, причем одна сторона улицы была немного выше другой, и снизу на зеленом косогоре расхаживал еще не убитый людьми гусь, — понимаете, я когда думаю о ней, почему она это сделала, я ведь все понимаю, хотя я не она, я совсем не она. Вы читали ее стихи? Да, это важно в данном случае, это гениальный человек, обнаженная душа, но даже если не говорить об этом, ну вот как бы оставить это в стороне, я просто понимаю ее как мать, ведь что она хотела, вы знаете, да? — она хотела, чтобы другие люди позаботились о ее сыне, потому что сама она позаботиться о нем не могла, не могла добыть пропитание и все прочее, это была ее ошибка, но как мать я ее понимаю, я бы и сама так сделала, но, слава богу, я не она, и потом, у меня есть работа, есть хлеб и есть какой-то, ну что ли, свой долг перед детьми…
В этом месте разговора Рина Иосифовна поймала взглядом почти случайный, но такой нестерпимо золотой луч заходящего сиротского ноябрьского солнца, и ветер, властный ветер с реки, который слился с этим лучом, и этот гусь, все было так хорошо, что глаза ее наполнились слезами, и она отвернулась.
— Так что вы спокойно уезжайте, и все, — подытожила Гронинген разговор и загасила папиросу каблуком. — Пойдемте? А то скоро все придут.
Они шли на «чтения», которые устраивались по воскресеньям в маленькой комнате с печкой, где жила Маргарита. Туда набивалось десять-пятнадцать человек, и квартирная хозяйка не протестовала, даже пекла какие-то шанежки, маленькие, на зубок, но для всех. Гронинген вышагивала впереди, по траве, своим длинным кобыльим шагом, встряхивая рыжей копной волос, и Рине Иосифовне было невыносимо видеть, что рядом идет человек, который ничего не боится, смело смотрит жизни в глаза, который, казалось, способен подчинить мир своей воле, было невыносимо знать, что ты не такая, совсем не такая. Да, это правда, если бы не трусость, здесь многие могли бы последовать примеру Цветаевой, и Рина Иосифовна была бы одной из них.