Ничего не зная о любви, я не то чтобы догадывался — допускал, что она находит силу не только в достоинствах любимого человека. Иначе слишком многим людям не на что было бы рассчитывать. Но ведь женатым был даже презираемый всеми бургомистр Борис Васильевич. Жены были у фоарбайтера Пауля, Гусятника, верующего старика. А когда фашистов прогнали и отпали лагерные запреты, первым в женский барак проник попрошайка с задымливающимися глазами. И поразило не то, что он оказался проворнее других, — избранницей его стала самая красивая девушка в лагере.
Конечно, попрошайка отъелся, спина его разогнулась, щеки надулись, в глазах появился фарфоровый блеск. Но с целой сигаретой в новом мундштуке, с манерами уважаемого человека он стал еще противнее.
Я помнил, как бросилась жена к лагерному коменданту, когда американцы взломали дверь и выпустили его из штубы № 9. Ей не было никакого дела до нас и до справедливости, с которой он обращался точно так же, как с нами.
Когда машина эмпи выезжала из лагеря, мы видели, как дочь и жена прижались к лагерфюреру с обеих сторон. Они собой защищали его от опасности, которая еще могла грозить ему на лагерном дворе.
У несправедливости были и более мелкие приметы. Например, красивые лица Ивана-старшины и поварихи Галины — одной их тех девушек, которые привели американцев, освободивших лагерфюрера.
Я любовался обнаженными по локоть руками Галины, которыми она хватала наши миски, а она из своего раздаточного окна смотрела поверх наших голов и никогда не возвращала наполненные миски в руки, а толкала их по оцинкованному прилавку так, чтобы и ты уходил в том же направлении и освобождал место следующему. И в лице ее, и в руках всегда была неприступность сытости и чистоплотности.
В детстве отец непрерывно проверял чистоту моих рук. Но мне в голову не могло прийти, что у чистоплотности может вдруг оказаться какой-то страшный смысл. Здоровые, чистые — по одну сторону, загнанные, каторжные — по другую.
Как только эмпи уехали, кто-то дознался:
— Поварихи привели!
Все бросились в женский барак.
— Остричь!
Галину и ее напарницу не нашли. Они отсиживались на квартире лагерфюрера.
— Ну, суки! — ругался Блатыга.
А я ужаснулся: откуда взяли на это силы? Что чувствуют в доме, куда десять дней назад их ни за что не пустили бы? Так хотели туда попасть или так не любили нас? Неужели то, что видишь, так сильно зависит от того, с какой стороны раздаточного прилавка стоишь? И еще: ну, вот сидят, а что дальше? Иван-старшина был понятен, и когда исход войны не определялся, и когда становился все ясней. А этих в чем обвинишь? Ну, были надменны. Им легче было сохранить чистоплотность. Но, может, они хотели сказать, сыт или голоден, не роняй достоинства, держись!
Тревожила какая-то грандиозная непонятность. В такой момент против всего лагеря! Будто не лагерфюрер посмотрел своим отстраняющим, форменным взглядом, а сосед, на сочувствие которого ты так долго рассчитывал.
Да что сосед! Соседа я лишними достоинствами не наделил бы. Не стал бы тревожиться, что за все время тот не понял, что у лагерфюрера такая же зыбучая память, как у «блатных». Надменности я не простил бы. А тут надменностью любовался! Она за что-то ручалась, что-то охраняла. Без надменности не выстоять столько времени над нашими взглядами.
И опять: не может лагерфюрер измениться! Не потерпит он их у себя. Выгонит, как только американцы привезут домой.
Однако эмпи отвезли его в больницу. И мы поразились. Сам штрафников в штубе № 9 сутками морозил. Голодом морил. А просидел несколько часов, и на руках в машину выносили. Ступеньки ногой нащупать не мог.
— О чем же ты, паскуда, раньше думал?! — разводил руками Блатыга.
А поварихи вернулись через несколько дней. Их не сразу заметили. Потом кто-то сказал взволнованно:
— Вернулись!
Но охотников, жаждавших проучить, уже не оказалось. Косоглазого власовца еще дергали, и я даже удивлялся, почему Галине сошло. Встречал ее так редко, что к удивлению каждый раз что-то прибавлялось. Как ухитряется не попадаться на глаза! И погрубела, будто никогда не была красивой. И досада от этого. Словно потерял и не знаешь, что потерял.
Потом догадался. Раньше видел ее чаще других женщин. Каждый день она стояла в раздаточном окне. Вместе со всеми я целый день ждал, когда можно идти за баландой. А здоровье, сытость и надменность принимал за красоту.
Догадаться я, может, и догадался. Но ощущение потери осталось. И появилось недоверие к своим недавним, казалось, таким точным впечатлениям.
8