— Надо бы узнать домашние адреса. Сознание к ним возвращалось на третьи-четвертые сутки. Несколько дней не могли подняться с матрацев и все ждали, что сделает лагерфюрер. Однако он их не замечал.
В те дни на улице видели пьяного француза военнопленного. Он слепо упирался в стены, в столбы с электрическими проводами. Обнимал их, пытался расшатывать. На ногах у него были деревянные башмаки, и шума он производил много. Француз был знакомый, потому что французов военнопленных мы знали в лицо. Рядом на трамвайной остановке стояли немцы. Они не смотрели в его сторону.
Происходило невероятное. Наши пьяные и этот оставленный на улице француз, и немцы, глядящие в сторону. Еще месяц назад лагерфюрер, конвоиры французов и эти немцы на трамвайной остановке знали бы, что делать.
Эсэсовцы загружали подвалы. Но уже всем было понятно, на какое веселье это вино пойдет.
Когда защитного цвета «джипы» и «доджи» втянулись на улицы Лангенберга, мы уже могли угощать американцев табачной продукцией ограбленной немцами Европы: французскими, голландскими, бельгийскими сигаретами. И одно из первых открытий — американцы отказываются от европейских сигарет. Свои им больше нравятся.
Пришла богатая, почти не воевавшая, не сносившая на фронте и одного комплекта обмундирования армия. При всей готовности к симпатии это было тем, что делало непонимание почти непреодолимым.
За то, что опыт их был таким, а не другим, миллионы людей сложили головы. Те, кто сидел в «джипах», и «доджах», мало что об этом знали. Им страшно повезло, и мы не могли им этого забыть. Хотя и винить их как будто не за что. О немцах, их жестокости, военной ожесточенности американцы знали не с чужих слов. Они ведь сами воевали на этих лучших европейских землях, на лучших европейских автострадах. У них был собственный воинский опыт, и именно это делало непонимание почти непреодолимым. Мы были участниками одной и той же войны. Но их война лишь отдаленно напоминала нашу. Нам казалось, что страх смерти, который испытали они, легче всего сравнить с испугом. Они не знали других его лиц. Голодного удушья, истощения унижением, непосильным трудом. Не знали того, о чем рассказать можно только тому, кто сам это испытал. Ведь пропустивший обед говорит о себе: «Я голоден». А проработавший сверхсрочно час: «Я устал». И спорить бесполезно. Собственный опыт несомненнее всякого другого.
Мы сразу заметили, как много места они занимают в пространстве. А они, должно быть, поразились, нашей изможденности. Но, может, худобу они невольно отнесли к нашим природным качествам. Ведь, честно говоря, нам самим уже трудно было представить себе, какими мы были.
У каждого нашего истощения была своя история, свое лицо, свои гибельные этапы. Мы сами не понимали, как уцелели на каждом из них. Что же об этом можно рассказать тем, кто их не прошел?
Сорок первый год поделил нашу жизнь на довоенную и военную. Наша память долго цеплялась за то, что было до войны. Но и это прошло. Теперь помнили только войну. Раньше довоенная память спасала. Теперь стала источником страхов, Встретимся ли в послевоенной жизни с родными и близкими, найдем их здоровыми или искалеченными?
Дома американцев были целы, родные в безопасности. Тем американским солдатам, кто уже избежал тяжелого ранения, не было оснований делить свою жизнь на довоенную и военную. Они были здоровы. Война не успела стать для них жизнью. Мы же, в лучшем случае, были выздоравливающими. И нам бы не выжить, если бы война со всеми ее законами давно не стала нашей жизнью.
Из той глубины, где о тебе говорят «Не жилец!», мы смотрели на американцев, приехавших спасать нашего лагерфюрера. Впрочем, может, мы и не сознавали этой глубины, а чувствовали только ревность к здоровью, размерам, сытости. Лагерфюрер тоже был сыт и чисто одет. И мы догадывались: подобное тянется к подобному.
Ревность тоже усиливала жажду возмездия.
Мы видели мускулистую массивность эмпи. Их неуязвленность невзгодами, которые так хорошо были знакомы нам. Их готовность защищать немцев от нас. Союзническое равнодушие. И не ценили, что нас как бы попросту разводят с немцами. Ведь нам не было сделано никакого внушения.
Когда хлеб подходил к концу, кто-то сказал, что на опушке леса видел оленей. И лес, и олени (если эти звери — олени) были помещичьей собственностью. Помещичий дом был на той же поляне, где мы залегли с винтовкой.
Лес был небольшой рощей, а поляна примыкала к шоссейной дороге, так что все наши охотничьи приготовления были сразу замечены.
Пальбу мы открыли, когда убедились, что два желтых пятна, действительно появившихся на опушке, больше не приближаются к нам. Стрелял Петрович, настроивший прицельную рамку на довольно большое расстояние.
Когда пристально следишь за целью, улавливаешь и движение пули. Оказывается, глаз способен проследить и за таким движением. Особенно если расстояние велико.