Повели они меня во все тяжкие. В Дома журналистов, литераторов, киноактеров и композиторов — по ресторанам море пить. И всюду-то их знают, всюду-то их у дверей по мановенью охраны встречают, усаживают за столики, подвигают стулья, тут как тут несут семужку норвежскую с кухни, на пробу посола… Однако лично на меня халдеи как на собаку поглядывают: будто я хуже Петек. Да и то правда: ведь на дармовщинку-то с хозяевами жизни путешествую… Но посмущался я недолго — и расстраиваться плюнул: сам себе на уме буду, а на ресторанщиков чихать — плебс как-никак, какой с них толк-то?
Ну и натрескался тогда Барсук наш! Мне его аж жалко стало. После последнего номера — в Доме композиторов, где он Шнитке пытался девке какой-то на бюст намурлыкать, — блеванул-таки на выходе.
Притом — ладно бы, если бы так просто стошнило: подумаешь, человеку стало дурно от живота. Но ведь вышел еще больший конфуз при этом. С Ростроповичем.
Он, оказывается, в эту самую минуту, как подались мы из ресторана, — из аэропорта на Родину возвращался впервые. Из Шереметьева должен был с женой-певицей и делегацией встречающих заехать на Новодевичье кладбище — поклониться Шостаковичу. А после — в родные пенаты. Вот его здесь, у выходато, и ждали. Ему квартиру в доме Союза композиторов вернули перед приездом — и подготовили встречу с митингом.
Как раз мы из ресторации выходим — чтоб пройти к Центральному телеграфу, где машину с водилой оставили. А тут — фу-ты ну-ты — толпа на выходе жужжит и куражится: дамочки в декольте бижутеревых, мужики-пиджачники — по всему видать, композиторы — смолят трубки, подбоченясь, гривы правят пятерней. Плюс — официантики в жилетках бегают с мельхиором и богемским на руках — шампань разносят, репортеры пробуют вхолостую вспышки; а над подъездом висит лозунг — голубым по простынке белой: ГАЛЕ И СЛАВЕ — СЛАВА!
Прямо свадьба какая-то. Я аж оглянулся — шаферов поискал…
Тут Барсук, как все это увидал — ка-ак блеванет на поднос разносчику — тот обалдел: стоит, как закопанный, и даже не мыслит отряхнуться. И я стою, бутылку свою плечом наружу подвигаю — думаю, как начнут бить, так хоть ей оборонюсь, чтоб совсем не забили.
А Барсук тем временем отплевался и как завопит:
— Люблю Шостаковича! У-у-у! Пятую! Давай симфонию! У-у-ю! Всем — лож-жись! — смир-рна! Пятую давай! Давай Пятую! У-у-у! Хочу плакать! Су-уки, плакать хочу!..
В общем, пока он так выл, едва наша охрана подоспела — а то бы Барсука как пить взять — схавали б и растоптали: за хвост и башкой об угол. Это точно — композиторы, они слов не понимают: у них сплошные чувства, звуки — звери прям какие-то…
Думал я, что на этом все. Что меня теперь восвояси отпустят. Но не тут-то было. Ошибся я. Причем трагически. Прямо как Федра какая ошибся. Или — петух, который через думку свою окаянную попал в ощип, — тоже фигура трагическая, не хуже Антигоны.
После Ростроповича последовал один актер. Добрейший дядька, понравился мне очень. Забурились мы к нему у Белорусского вокзала. Поднимаемся — смотрю, а в дверях, черт возьми, Генрих IV стоит, из моего любимого кино, только не в латах, а в трениках и в рубахе навыпуск…
Приветил нас актер, накрыл стол, бутылки откупорил и песенник достал — все как полагается. Только недолго у него мы загащивались.
Поорал Барсук вдоволь «Выхожу один я на дорогу», и тут мне поблевать захотелось. Иду срочно в ванную, но смотрю краем глаза — Генрих за мной. Ну, думаю — мало ли чего, может, руки охота ему помыть. Однако ничуть. Стою я, блюю мало-помалу, а король мне в ковшике подносит воды с марганцовкой. Красивая у него ванная — я отметил: кругом кафель с корабликами-рыбками всякими, и еще особенно запомнил — на полке под зеркалом стоял шампунь забавный: прозрачная банка с буквами, внутри — сияет янтарь жидкий, а в нем здоровенный жук-олень, — а как он туда рогами через горлышко поместился — чудно, неясно.
Черпает Генрих мне, значит, третий уже ковшик, а после ласково так массаж по спине, по плечам запускает. А я, дурак, расслабился зачем-то — давно никто не уделял мне ласки: жену, идиот, телом вспомнил, чуть слезой не пришибло. И на жука того в колбе смотрю-смотрю: чудится мне все, что он рожки мне делает, шевелится. Если б не жук — точно бы разревелся…
Хорошо, я вовремя очнулся: в зеркале Барсук из дверей залыбился. Я ж от измены такой обстремался срочно.
Спасибо, говорю, Генрих Антонович, но я совсем не по этой части. Просто, говорю, жена от меня ушла.
Добрый Генрих тоже смутился.
— Ничего, — говорит, — извините, бывает.
Говорю ведь: превосходнейший человек — не только что фильм отличный. Жаль, что мы срочно так от него ушли: Барсук снова тошнить захотел. Причем кричит: надо ему на воздух. Воздух, орет, мне дайте, — и во двор без лифта деру, — мы за ним, ясное дело: всю песочницу заблевал, едва дети спастись от дядьки страшного сумели.