А потом — кошмар, что потом случилось. Вообще, на первый взгляд мы совершенно произвольно, совсем не руководствуясь принципом наикратчайшести, колесили по городу, время от времени будто случайно выныривая там, где надо. Этот способ передвижения, этот способ проистекания пространства странным образом напоминал принцип лотереи: где мельтешение шаров, злобно будоража мертворождающееся будущее, содержит абсолютно все ваши куши, — но выскакивающий нумер раз за разом приходит точно по назначению: на убийство ваших шансов. Однако, приглядевшись к городским рекам и речкам, проистекавшим в окне «понтиака» (передвижение по столице вообще похоже на путешествие по дельте могучей реки, имя которой — Государство), я вдруг заметил, что видение города происходит по какому-то совсем не случайному плану. Что оно движется со своими особенными монтажными ужимками и выкидонами, будто беспредел катаний на «понтиаке» дадаистическим образом составляет мне метраж исторического фильма. Всю дорогу мы норовили замедлиться или вообще беспричинно тормознуть у какой-нибудь известной городской усадьбы. Так, мы минули кратким постоем — тургеневский мемориальный домик на Пречистенке, где Иван Сергеевич почти и не живал, страдая от вечного раздора с норовистой своей матушкой; на Поварской у дома Ростовых мы прокатывались едва ли не три раза сряду, а после сразу же рвали зачем-то поверх Крымского брода на Воробьевы горы, понятно — с залетом через Хамовники, чтоб, будто нарочно, дать крюк у Девичьего поля, где стоял каретный балаган, содержавший Безухова и Каратаева в плену у французов. Я уж не говорю о бесчисленных проездах по Аучевым в Сокольниках, где Пьер за сучку Елену подстрелил Долохова. А также о разлетах у Дома на набережной, через Каменный мост, на Театральный и Лубянский, к Музею Маяковского; а потом с залетом на его же мемориал на Пресне, 36, мы рвали к «Яру» на Грузинах и после сразу на Солянку, к Трехсвятительским, к дяде Гиляю, на «Каторгу» и к Ляпинским трущобам, хранившим великого Саврасова… Вот там как раз я не выдержал, укачавшись поездкой, и хорошенько проблевался под минералочку под флигелем Левитана, стоявшим во дворе Морозовской гостиницы, где в подвале эсеры держали в заложниках Дзержинского… И хотя я и был сурово пьян, но то, что мне город собирался указать этим «кино», меня волновало больше, чем Барсук, во сне слюняво кусающий мое плечо, как младенец мамкин локоть…
Постепенно насторожившись, я стал кое-что прозревать, но не успел утвердиться, как Барсук в машине опять — от ветерка, видать, — протрезвел, стал липнуть к водиле: мол, хлебни глоток — смажь баранку. Вовремя укоротил его здоровый Петька, успел: водиле-то отказаться неудобно, раз сам легионер предлагает, он уж и грабли от руля за бухлом протянул. Только Петька-большой тут ка-ак — шмяк Барсука по жирному загривку:
— Ты что, Петюня, по нулям забурел?
Барсук тут же на попятную: бутылку в окошко — швырк.
И смекнул я тогда, кто тут по правде у них настоящий император, а кто прокуратор выдуманный…
Не успел я размыслить над этим, как Барсук достает из перчатницы еще одну — и ко мне:
— На — глотни, все равно пропадать!
А я — в несознанку: мне, говорю, не хочется, мне, говорю, и так плохо.
А сам бутылку свою от страха к ребрам плотнее жму: думаю, ежели что — как вдарю…
Тогда Барсук всполошился да как заорет водиле:
— Гони к Парфенычу, гони! Я его с курями поить стану!
Пока к Парфенычу катились, на улицу Энгельса, к Головинскому саду, Барсук опять ко мне с сантиментами — гад, замучил совсем.
— Ты, — говорит, — определенно, наш мальчик. Ты, — говорит, — даже не представляешь, какой ты наш, как тебе повезло, засранцу.
Ну, думаю, пусть, пусть себе язык треплет: я чуть что — на перекрестке дверцу во дворы распахну — только ты меня и видел.
А пока до Парфеныча в пробках стояли, рассказал мне Барсук историю одну — то ли расчувствовался, то ли со скуки, только стало мне вдруг интересно.
Говорит: — Что тебя баба помелом погнала, это я очень даже понимаю. Я, когда тебя чуть постарше был, тоже траванулся любовным расколом. И чтоб не страдать, аспирантом в загранку подался. Нас из МГИМО куда хочешь тогда посылали — пошпионить, постажироваться. Вот и я рванул с тоски в Германию — развеяться. Там меня по части комсомола определили, фининспектором вроде: я взносы по гэдээровским райкомам собирал, учитывал — с умыслом, ясное дело… Короче, — говорит, — ты не поверишь — плакать будешь, как я в Берлине себе «крышу» определил. Открыл казино со стриптизом на комсомольские взносы. Так и жил — во сыру да масле, а пива было — ниагара… Про бабу свою от жизни такой забыл наскоро — как не было суки той. Вот и ты забудешь.
Тут я, конечно, ему не поверил. Хотя сомнение он в меня заронил, признаюсь.