Старуха блюла ее, запрещала водить мужчин, а Надя и не думала. Но, случалось, когда та возвращалась с прогулки или из лавки, графиня, подмигнув, просила открыться: не занималась ли она любовью с антикваром сеньором Тоцци. Поди, он забавно ревет или хлопает в ладоши? Он шлепает тебя? признавайся! — глаз старухи вспыхивал сквозь пятнышко катаракты, похожее на отражение пересекающего полдень облачка…
Старуха не знала, что антиквар уже шестнадцатый год как помер, умер и его сын от рака, лавкой правит сноха. Надя не знала и подавно.
Старуха изводила рассказами из жизни, суждениями: она слушала радио и то и дело призывала к себе, чтобы обругать ведущего или Америку, но хуже если заставляла смотреть фотографии. Указывала, какой альбом снять с полки, и следила за глазами: говорила о родственнике, любовнике, ухажере — сердясь, причитая, окрикивала помедлить.
Старуха была похожа на больную птицу — сломленные скулы, стертый клюв, скошенный подбородок, косматые надбровья, круглые глаза, смотревшие в пустоту с ровным бешенством усталости. Весь ее облик отрицал существование той девушки в платье с пряжкой, облокотившейся на капот «виллиса»: за рулем восседал парень с усиками, кепка заломлена, задрано колено, из-за сиденья торчит винтовка. «Томмазо», — сердилась старуха и шамкала губами, будто могла ими сдержать слезы.
На улицу старуха выходила раз в месяц, в первый четверг. Переваливаясь, колеся враскачку, она стучала палкой, моталась из стороны в сторону и шаркала в банк, в пиджаке и шляпке с вуалью, челюсть ходуном от усилия.
Город ее не интересовал, взгляд одолевал панель, ступени, расшвыривал голубей.
Вернувшись, отлеживалась и завершала ритуальный день тем, что звала ее подать с полки коробку с пистолетом и смазочным спреем, с латунным ершиком и зубной размочаленной щеткой; расстелить ей на коленях газету. Медленно, как во сне, вынимала патроны, щелкала, разбирала парабеллум, пшикала из баллончика. Как-то раз объяснила, что оружие подарил ей Томмазо. В ближнем бою парабеллум лучше любого пистолета: его быстрей можно вынуть из кобуры, и если держать в чистоте — никаких осечек.
Закончив, старуха снова звала ее — искать в простынях пули, подбирать с пола, ставить коробку на полку. В архиве имелись еще две фотографии с Томмазо: на одной был труп немецкого офицера, с молотообразным подбородком и кубической лысиной, вываливавшейся навзничь из кузова грузовика. Томмазо с еще одним бойцом стягивали убитого за лацканы, но вдруг повернулись к объективу. Запрокинутые глаза трупа были открыты, сухой их мутный блеск отдавал электричеством. «Дуче», — сообщала старуха, и Надя спешила перевернуть страницу.
На третьей фотографии среди нагого сада (ветви — сплетенные руки в братской воздушной могиле), у дома в северных предгорьях, куда старуху на все лето вывозила дочь, на ступеньках крыльца сидели двое небритых мужчин, по виду крестьян: со стаканами в руках, обнявшись, они держали на сдвинутых коленах ведерную бутыль; Томмазо стоял рядом, притянув за уши к паху голову кривоногой сучки, с пилой обвисших сосков; встав на задние лапы, собака преданно лыбилась ему в глаза. «Partigiani», — буркала старуха.
В Венеции старуха владела пустым огромным домом с двумя анфиладами комнат. В них страшно было окунуться, как в детстве она боялась ходить в парикмахерскую, чтобы не рухнуть с кресла в черноту колодца составленных стопкой отражений. Комнаты эти были заселены голубями, птицы проникали в пыльные разбитые окна, там и тут лежали мешки окаменевшей штукатурки, стопки битых стекол, покоробленного шпона, фанеры, рулоны истлевших обоев — строительный материал, уже негодный, закупленный еще в 1960-х годах, денег на ремонт старуха жалела, экономя на будущем наследников. В некоторых комнатах попадались картины, завешенные рядном.
Снова жизнь — теперь в этих трех передних комнатах — казалась ей предстоянием на «краю пропасти, вновь она влекла ее неумолимо: в закатные сумерки анфилада казалась бесконечной, выходящей за пределы квартала, пересекающей воздух над лагуной, ведущей в незримую суть города… Как в колодце зеркал, где в каждой раме свет убывал, смеркаясь, утягивая в потемки, — так и она с каждой пройденной комнатой чувствовала, как убывает, истончается ее суть, как ее сущность приближается к составу призрака.
Время от времени Надя не выдерживала и совершала отчаянный поход в дальние комнаты. Что-то звало ее постоянно, так тянет заглянуть в руины, застать призрака. И, несколько раз глубоко вздохнув, как перед затяжным нырком, с сердитым решительным лицом, будто собиралась с кем-то сейчас строго поговорить, уличить — скользнув над похрапывающей старухой, смежая веки, она прикрывала за собой дверь.
Голуби полошились — перелетали, размешивая световую пыль, тасуя комод со шкафом, буфетом, этажеркой, ванной на гнутых ножках, полных выцветших чертежей, свитков миллиметровки, стопок картона, исчерченного любительской сангиной — обнаженные натурщицы, срисовки неизвестных картин, статуи Персея, головы Олоферна…