Мать не отвечает, а просто встает и ковыляет в сторону двери. Кажется, мать чувствует себя здесь как дома, словно все это – линолеум на полу, санитары, питание по графику – вовсе не странно, а, напротив, хорошо ей знакомо, ведь она выросла в детском доме. В отличие от большинства здешних пациентов, которые из частной, домашней обстановки вдруг попали в некое общественное пространство, жизнь матери началась именно в общественной среде. Младенцем ее оставили на крыльце детского дома, где она затем и выросла. Я думаю об этом, глядя на шаркающее передо мной худенькое привидение с наполовину облысевшей головой. Бросили в младенчестве, думаю я, замечая, что слезы навернулись на глаза, и я пытаюсь выдавить их из себя.
Но ведь она еще жива, заставляю я себя подумать, как обычно делаю, всякий раз приходя сюда. Ее тело все еще функционирует. Эти сложносочиненные механизмы, в которых мы перемещаемся в пространстве, – как мы в них попадаем и как из них выбираемся? Кто или что заставляет сердце стучать, а ногти расти, кто или что определяет начало и конец всего этого. Из крошечной частички мы разрастаемся, а затем снова съеживаемся. Несмотря на все это, я вижу, как мать шагает по коридору, ее почки, легкие и мозг по-прежнему на месте, сердце бьется в тщедушной груди, в клетке из дряхлых, пористых костей.
Мать обладает удивительной способностью преподносить все свои действия как нечто, на что должны равняться все. Теперь она живет здесь, в чистоте и под постоянным присмотром, ее кормят, за ней ухаживают, ее уважают; и, несмотря на прогрессирующую деменцию, она умудряется выставить все так, словно деменция и проживание в доме престарелых – это именно то, к чему должен стремиться каждый. Как будто она, независимо от места, всегда находится в центре вселенной.
Я помогаю ей усесться на диван и сажусь на стул рядом. Мать замирает в позе, в которую я ее усадила, и смотрит на меня отсутствующим взглядом. Она уже забыла, что я только что привела ее в палату.
– Как дела? – кричу я, чтобы встряхнуть ее.
Она выдает автоматический ответ:
– Спасибо, ничего. Скриплю помаленьку. А у тебя?
На ней изношенное за не один десяток лет платье в крупный рисунок. Однажды в семидесятых она закупила весь свой гардероб в магазине Norway Designs [30]
и с тех пор, насколько мне известно, больше ничего не покупала.– Спасибо, неплохо, много работы. Много больных. И, разумеется, много псевдобольных, но это обычное дело.
Мать наклоняет голову набок, поскольку не понимает слова «псевдобольной», но улыбается и делает неопределенный знак рукой, чтобы показать, что поняла юмор, однако юмор – как раз один из тех элементов, которые смыла волна слабоумия, оставив за собой лишь набор заученных слов и жестов, которыми она пользовалась определенное количество раз.
Сколько раз нужно произвести тот или иной жест, чтобы он укоренился в самой костной структуре – я размышляю о подобных вещах, параллельно общаясь с матерью, ведь одно из преимуществ деменции в том, что не нужно искать новые темы для разговора. Можно, например, еще раз повторить тот же вопрос, ведь, ответив на него, она тут же его забывает.
Когда я еще пила, я частенько угощалась вином из картонного пакета, который стоял у матери в шкафу. Я наполняла кофейную чашку красным вином и пила мелкими глотками, не беспокоясь о поддержании беседы с матерью, бесцельной, закольцованной беседы, которую в ту пору я ни за что бы не выдержала в трезвом виде. Но теперь мне даже нравится сидеть здесь и повторять одни и те же фразы. В этом бессмысленном, абсурдном разговоре есть что-то успокаивающее, он напоминает мне диалог из пьесы «В ожидании Годо» [31]
, постановку которой мы с матерью однажды видели в Торcховс-театре [32] в семидесятых.– Как у тебя дела? – снова спрашиваю я.
Я сижу на стуле и смотрю на мать. Хотя все эти годы я пыталась заставить ее вести себя как все нормальные люди, на самом деле мне комфортно в этом родном угрюмом безмолвии. Внутри меня какой-то маленький голосок смеялся надо мной и передразнивал меня всякий раз, когда я пыталась сделать вид, будто дружелюбное общение – с другими родителями в детском саду, за ужином с соседями и на садовых вечеринках в Гренде – нечто естественное, ведь вся эта любезная и добродушная болтовня всегда казалась мне наигранной, искусственной, фальшивой.
– Спасибо, потихоньку-помаленьку, – отвечает мать. Так она могла бы ответить знакомому на улице или кому-то по телефону – кому угодно, только не мне.
Однажды, когда мне было восемь-девять лет, мы с матерью шли по улице. Мы столкнулись с кем-то знакомым, судя по всему, с коллегой по больнице, иначе она вряд ли бы остановилась, поскольку она никогда не тратила времени на болтовню с каким-нибудь соседом.