— Русским словом от интервенции защищается!
И у его революция!
— А на Хитровке, сам видал, тоже граждане, интервенция! Хитровка, ровно нэпманка — побелена и плакат: запрещается сквернословие… и кушин как у нас — для плевков…
— А кто заплатил, что плевал? Довольно себя уважая, плюй куда просит душа. А подобный, граждане, кушин — хорош для прочистки нутра…
И озорно подойдя к высокому узкоплечему кувшину, бесконечно повторяющему себя самого на всех площадях и бульварах, с надеждой поднять санитарный стаж города — Сашка-«стрелец», ровно тугой мяч в него кинул. Пригнувшись, ка-ак рявкнет в него это самое, что под штрафом воспрещается.
И кувшин, как заждавшийся, тотчас поспешно отбросил к ушам милицейского — густое, знакомое слово.
— Три рубля штраф! — сказал милицейский, и, свистнув другого, схватил Сашку за руку.
— Платить тебе за китайца, — грохочут кругом.
— Ах, мать-честна, уж «стрельчат» целый хвост, разыграют милицию!
Подбашенных жуликов невидимо вокруг Сашки, подмигнул он им и пошло; искра за искрой — пожар. На Сашкин штраф, значит, за канпанию.
— За что, граждане, именно поведен гражданин? — вопрошает запевало.
Ему спешно двое: за то именно поведен гражданин, что в кувшинчик сказал — выразился. И ка-ак хватят то самое…
А третий четвертому: ноньче строжайший запрет…
И опять по статьям — на что именно…
Милицейским всех не перебрать, здоровы черти, в чем путевом солидарности нипочем не добиться, а тут, словно мать одна родила: кроют.
— Пока до милиции добредут, отведет публика сердце, настроят этажей…
— Оправдают трешницу!
— Посвятили кушинчик-то… будут знать — ставить. Я, граждане, как тот товарищ, довольно уважая себя, повсегда рядом сплюну…
— Ой стрельцы, тетку Васиху взяли!
Визганули мальчишки, просыпались, как горох, на Гражданскую. Новые два милиционера, гордясь своим обхождением, вежливо под локотки, как щуку под жабры, тащили на извозца беспатентную тетку.
Жужжит рой: овощные, мясные, фруктовые… на свои скамьи встали селедочные, хоть и знают, вот-вот опять будет улов.
Любопытно как Васиха обкладывать станет… горласта.
Откуда ни возьмись из-за ларей монашка, и пока что без властей — успела торгануть и четками, и святостью, и самой тьмой египетской — и опять за галантерею…
Ларек к ларьку — обвешаны ситцами, узорным платком, веницейскою сеточкой, по окраинам еще модной.
— Гражданка, аккурат вашей дочке в фасон: в лоб звезда — лазоревый бисер, сзади косу вобрать, как рака в сеть…
— Бреши ты, калуцкая… не в сеть, на лучину, чай, рака берут!
— Лучина те в рот. На ворону на палую в сеть ходит рак.
И пойдут за рака в драку.
II
Совсем вблизи башни, трамваев, узорных ларей, по широкой улице, где в глубоких дворах приседают за густыми деревьями церкви, бывало посещаемые патриархом, раскинулся ботанический сад. Последнее время на его воротах то и дело торжественный и надменный плакат:
«Гигантская белая лилия, Виктория Регия, — расцвела».
Ходили к этой лилии экскурсии: мелкие, как плотва, октябрята, и веселые, с красным платком пионеры, и физкультурники в трусиках. Экскурсии задерживались, случалось, под башней скоплением вагонов Букашки, и яростно, по свежей выучке, не теряя времени, тут же старались те, что постарше, о ликвидации темноты.
Друг перед дружкой торопились раскрыть подбашенцам чудеса в ботаническом. Зазывали взглянуть на хищный цветок, жрущий муху, на листы регии, где встать может взрослый и плыть, как на плоту.
И ведь успели: сманили сапожников и селедочных, и ларек канцелярских принадлежностей — Дарью Логовну Птахину с Шурочкой.
Первые сходили сапожники, вернулись, ругались. Спрыснули Викторию Регию тут же в пивной, и обидно вдруг стало, что за свои деньги глядеть было — кот наплакал.
— Цветок промеж листьев, как хрен, один и не фасонист. Та-ж кувшинка прудовая, поздоровей, да махристей.
Дарья Логовна пропустила цветок и совсем было на сад махнула рукой.
Свое горе-забота у ней, так, на минуту ребята раззадорили, а то не ее вовсе и дело по садам бегать…
Но Шурочка, племянница, вторая ступень, пищит да звенит, как комар:
— Новый бутон у Виктории налился, пойдем бабинька…
Большая забота у бабиньки, а у Любиньки жизнь не стоит.
Пошли. Радостно Любиньке пройти между столетних пиний и лиственниц в отменном порядке увидеть цветущие клумбы, за ними горку с камнями и кактусами.
— Бабинька, вдруг двугорбый верблюд пробежит!
— Верблюду небось обучили, да без штанов парней бегать, а уж лучше-ль нас будете, еще погадаем, — ворчит бабинька, свою думу думает.
Ходили в оранжерею, теплую и приторную, дивились в мелких горшках расставленным хризантемам, сикламенам и примулам. Прикидывали, чтобы купить позаметней, да подешевле. И, нанюхавшись до чоху махровой гвоздики, ничего не купили: прошли к другому входу, где уже толкались загорелые, как арапчата, пионеры и, почему-то понизив от волнения голос, спрашивали: зацветет? зацветет?
И сейчас, как вчера, как все дни, отвечал бледноликий, суровый ботаник: — по всем признакам цвести станет завтра.