Один священник в Вене, после похорон мамы, наставлял меня. Это было что-то каноническое: «Прости брату своему его согрешения». Прости, прости… Он как чувствовал, что я на кого-то зуб точу. Я действительно до сих пор «точу» на Караяна[43]
— за Tripelkonzert. Надо репетировать, а он вздумал фотографироваться! Совершенно на этом помешан! На Гилельса — что так неуважительно говорил о Нейгаузе… Нет, я им этого никогда не прощу! Вот видите… Мне надо еще чаще играть Семнадцатую, чаще чувствовать себя Просперо. Но ему ведь дух помогал, а мне кто поможет?Единственный путь к Богу — через искусство. Это было убеждение Юдиной.
Кто-то из ее учениц рассказывал, что перед gis-moll'ной прелюдией и фугой из Второго тома она читала Рембо. У себя в классе. И набрасывалась на него за то, что в его стихотворении Иисус «глядит с потолка безучастно»[44]
. Там про фальшь и притворство в церкви.Меня один раз церковь вернула к жизни. Не церковь вообще — совершенно определенная. Мы сейчас туда и отправимся. Самое хорошее время — не должно быть столпотворения.
У меня было очень затяжное состояние… депрессивное, даже паническое. Ночью уходил на Яузу, подолгу стоял на мостах. Ужасные предчувствия… Но вот случайно — уже от безысходности — забрел к Иоанну Предтече[45]
. На следующий день, представьте, уже учил 106-ой opus Бетховена.А знаете, какой композитор самый религиозный? Нет-нет, не Бах. У него все слишком организовано, выглажено по стрелке. Ты уже не можешь стоять — но должен. Тебе сегодня не хочется молиться — но должен.
Самый религиозный — Франк! Это Бог внутри тебя. Все как раз субъективно и спрятано от других. Ты и икона!
Йорг Демус[46]
мне заявил, что «Прелюдия, хорал и фуга» Франка выше всех опер Вагнера вместе взятых. Это он, конечно, хватил…Если уж говорить о Франке, то его квинтет — это «ST. MATTHEW PASSION» в камерной музыке. В фортепьянной литературе ничего похожего нет. Надо очень мало накануне спать, чтобы это хорошо сыграть. Довести себя до такого состояния, чтобы на всех кидаться.
Это состояние Скрябин передал. У него есть поэма «К пламени». Я ее называю иначе — «Неудавшаяся молитва».
Я слышу молитву — возможно, обреченного человека. Ночью. Он один в церкви. Никто ему не мешает молиться. Но происходит то, чего он панически боится — церковь заполняется людьми. Для него это как пытка, как наваждение. Слышит колокола, затыкает уши и выбегает из храма.
Ад — это одиночество. Человек, навсегда лишенный общения. Только и всего. Но как это страшно! Пожалуйста, молитесь с Тутиком, чтобы меня миновала чаша сия.
О Скрябине много говорил с Софроницким. Я преклонялся… но не робел. Играл Седьмую и Девятую сонаты у него на Песках. Он отдавал должное («Как у тебя выходит квинтовый этюд — я не могу так!»), но намекал, что колокола в Седьмой сонате недостаточно тревожны.
— Не чувствую конца света, должно быть его приближение!
— Зачем же его приближение? Озарить хоть каким-то светом! — защищался я.
В ответ на это он рисовал жутковатую картину:
— Эта соната — четвертый всадник Апокалипсиса. Я не слышу ее как «белую мессу». Когда была снята четвертая печать, появилась Смерть на бледном коне… Девятая соната — последняя печать. Луна делается как кровь…
Наши подходы в этом не совпадали. Софроницкий с первых же тактов Девятой сонаты начинал нагнетание. Все делалось мастерски, но одной краской: мрачнее, мрачнее… В результате кульминация немного проваливалась — в Марше не было неожиданности! Луна уже с самого начала была как кровь!
Если использовать выражения Скрябина, то Софроницкому ближе «заклинание», мне — «дремлющие святыни». Я представлял себе метеорит, который пролетел земной шар через миллионы лет. Метеорит видел только песок, голые утесы… То, что осталось. Повстречавшийся ему дух плакал, рассказывая, что когда-то здесь была жизнь. Но все в один миг кончилось.