Читая эти рассказы, я неизменно задумывалась: была бы я в состоянии вынести такое? Ответ был очевиден: нет. И сразу возникала череда новых вопросов: а они? Как смогли они? Благодаря чему? Где черпали они силу не только пережить этот кошмар, но и рассказать о нем? Долгое время, не находя объяснения, я утешала себя мыслью, что, если я не в состоянии понять, виной тому разница в возрасте: они – взрослые, сложившиеся люди, а я… До тех пор пока в один прекрасный день я не обнаружила, что число моих собственных лет уже сильно превысило возраст, в котором на них посыпались удары судьбы, что большинство их в тот момент было очень молодо, а некоторые вообще только стояли на пороге взрослой жизни. «Почему на долю моей матери, красивой и романтической девочки-гимназистки из Казани, пришлось так много беды, убожества, унижений? Очень редко в ее жизни была крепкая обувь и вкусная пища, надежная крыша над головой. Ей было 32 года, когда начались глумливые допросы ублюдков из НКВД, свирепость вооруженной охраны, бесконечное недоедание, бесконечная сырость и холод…» – спрашивает Василий Аксенов в предисловии к воспоминаниям Евгении Гинзбург, цитируемым выше. И сегодня причина их стойкости остается для меня загадкой.
Все эти ужасы, повторяю, существовали только в моем воображении. Школьная атмосфера одновременно обеспечивала чувство личной сиюминутной безопасности и стимулировала интерес к предметам, с которыми повседневная реальность, казалось, не имела никаких точек соприкосновения. Тем не менее уже тогда внимательный глаз мог обнаружить тонкие нити, протянувшиеся от нашей уютной жизни к миру, описываемому в запрещенной литературе.
Большинство учителей Второй школы критически относились к советской власти, и один из них даже активно участвовал в диссидентском движении. Анатолий Якобсон, литературовед, один из основателей «Хроники текущих событий», обожаемый учениками за неповторимые уроки литературы, человек-легенда, в конце концов был вынужден уволиться, чтобы не ставить школу под удар, и впоследствии эмигрировать. С другой стороны, учитель географии, гроза учеников и большой любитель немых карт, которые нам приходилось бесконечно раскрашивать, в свое время сидел в лагере (о чем мы, конечно, тогда не знали) и принимал участие в кенгирском мятеже в феврале 1954 года; в «Архипелаге ГУЛАГе» Солженицын возлагает на него часть ответственности за провал восстания. Вторая школа несомненно была единственным учебным заведением страны, где в одном пространстве учительской могли сосуществовать, ежедневно раскланиваясь, видный представитель диссидентского движения и бывший лагерник-предатель.
Первое лобовое столкновение с действительностью имело место незадолго до окончания, когда терпение властей лопнуло, и «гнездо антисоветчины и сионизма» (процент евреев во Второй школе, как среди учителей, так и среди учеников, был, естественно, сильно выше «нормы») было разгромлено[2]
. Директора и завуча уволили, учителя либо были уволены, либо ушли сами – осталась легенда, осталась плеяда блестящих ученых, бывших учеников, рассеянных по всему миру, остались воспоминания, которые годы спустя приняли форму записок, мемуаров, фильмов и телепередач.Близились выпускные экзамены, пора было подумать о будущем и решить, куда поступать. А решить было непросто. С самого начала обучения во Второй школе я поняла, что математическая стезя – не моя. Ни физическая, ни вообще естественно-научная. Слишком велика была разница: тогда как я честно, исходя из принципа «назвался груздем, полезай в кузов», но без энтузиазма старалась удержаться на плаву, отношение к математике моих одноклассников лучше всего определялось словом одержимость. Достаточно было понаблюдать за ними на перемене. Стоило прозвенеть звонку, как все обсуждавшиеся на уроке материи немедленно улетучивались у меня из головы; у меня – но не у них. По дороге за мороженым в находившийся по соседству универмаг «Москва» (там оно стоило не 19 копеек, как в киосках, а целых 20, но было гораздо вкуснее) они продолжали оживленно обсуждать какую-нибудь теорему, останавливались посередине пути, нередко прямо на проезжей части, один выуживал из кармана листок бумаги, другой – огрызок карандаша, третий нагибался и подставлял спину, изображая стол, и дискуссия поглощала их полностью и надолго. Мои усилия сдвинуть их с места ни к чему не приводили, им было не до мороженого, не до перемены.