Чудеса, обещанные расписанием, реализовались в полной мере. Год за годом нам открывался доступ к все новым и новым сокровищам. За Аристофаном шагал Абеляр, за Абеляром – Арагон, за готским – древнеанглийский, за фонологией – грамматика… Ну и само собой разумеется, за научным атеизмом – научный коммунизм, за диалектическим материализмом – исторический. В нагрузку.
Важным моментом стало решение всерьез заняться шведским, вместо изначально первого языка – английского. Как вообще человек становится скандинавистом? Мне так часто приходилось отвечать на этот вопрос, что в конце концов я и сама поняла нестандартность подобного выбора. В самом деле, почему вдруг шведский, в силу каких соображений? Соображения были самые что ни на есть прагматические. Попробую объяснить.
Как известно, отсутствию безработицы в Советском Союзе в большой степени способствовало «распределение» выпускников высших учебных заведений: не подпишешь бумажку – не получишь диплома. Однако предлагаемая государством, единственным законным работодателем, работа далеко не всегда соответствовала запросам и квалификации «молодых специалистов», которым нередко приходилось ехать туда, куда им отнюдь не хотелось, и заниматься тем, что не вызывало у них ни малейшего интереса. Понятно, что момент распределения сеял в душах смятение. Добавим к этому плановую экономику, вспомним, как в 50-е годы, в период дружбы с Мао, была сформирована целая армия китаистов, которым, после того как дружбе пришел конец, оставалось только идти в дворники. А уже на нашей памяти, в 70-е годы, срочно набирали группы студентов, владевших романскими языками, срочно обучали их португальскому – и срочно отправляли в Африку переводчиками. Знатоки Сервантеса и Данте зарабатывали на жизнь, переводя советских военных инструкторов, сопровождая агрономов в поля, инженеров в заводские цеха стран, которым мы в обмен на политлояльность помогали строить социализм[3]
.У меня не было ни малейшего желания служить переводчиком при ком бы то ни было где бы то ни было, и учитывая это, выбор шведского языка напрашивался сам собой. Страна маленькая, нейтральная, вряд ли СССР на нее позарится, вдобавок между ними надежный «буфер» – Финляндия. Так что, да здравствует скандинавистика! Конечно, были и другие причины: интерес к германским языкам и отчасти к литературе. По-русски я к тому времени уже читала кое-кого из шведов: Астрид Линдгрен, Туве Янссон, Сельму Лагерлеф, Пера Лагерквиста. Все это имело значение, но не первостепенное. Таким образом, выбор был в полном смысле стратегический. И остановилась я на этом эпизоде так подробно потому, что сам факт представляется мне знаменательным: 17-летней студентке приходится, выбирая профессию, учитывать геополитические аппетиты своего государства.
Как и следовало ожидать, переключившись с английского на шведский, я получила «в нагрузку» немецкий и датский, как полагается будущему филологу-германисту, а так как я уже немного зарабатывала уроками английского языка, у меня появилась возможность сделать себе подарок: еженедельные частные уроки французского. Почему-то мне захотелось выучить этот язык, хотя я не очень понимала, какой от него может быть толк.
Фамилию учительницы я забыла, зато по понятной причине помню имя-отчество: Наталия Николаевна. Дама преклонных лет, принимавшая учеников у себя дома, в комнате в коммуналке. Во Франции, стране, язык которой она преподавала, Наталия Николаевна никогда в жизни не была, ее французский был, как это нередко случалось, наследственным, своего рода фамильной драгоценностью, дающей приработок к нищенской пенсии. Контингент учеников состоял главным образом из школьников, которых по тем или иным причинам надо было подтянуть, – народ не особенно заинтересованный, да и не всегда способный к языкам. Поэтому она радовалась ученице, ходившей по доброй воле, да еще владевшей зачатками латыни и имевшей определенную лингвистическую подготовку.
«Семейный» французский, которому учила Наталия Николаевна, имел мало общего с «настоящим»: его корни уходили в иную эпоху. Мы степенно осваивали таблицы спряжения глаголов, делали упражнения по грамматике, учили диалоги так называемого «синего Може» («Mauger bleu») в четырех томах, вид которых вызвал у меня приступ умиления, когда много лет спустя я обнаружила их на книжном развале в Копенгагене. Читать я выучилась довольно быстро и даже понимала медленную речь, но о том, чтобы говорить самой, не могла даже помыслить: все мои знания были почерпнуты из учебника и из прочитанных книг. Начала я сразу с Пруста: прочитала целиком, ничего не поняла; потом перечитала еще раз – и поняла почти все. Другим моим любимцем был Расин.