— Как так, сестрица?! Да что вы?! А я-то при чем тут?.. Да я ведь ее никогда и ничем не обидел! — просто душно воскликнул Илья. — Мы на линии были. Я с ней не видался уж с самого Нового года…
— Вот то-то, что с Нового года! — с укором сказала ему фельдшерица и посмотрела сердито и строго. — А надо бы было почаще! И писем небось ведь не слал?
— Не слал, — виновато признался Илья, сам в глубине уже где-то поверив тому, что мог быть причиной отчаяния Луши.
— Ну как же так можно! — упрекнула его старушка. — Коли любишь, так думать об барышне надо. А то вот уехал и думать совсем позабыл, а она наплела себе тут, что другую завёл, безобразник!
— Да я никого не завёл, что вы, право…
— Я-то вижу, что плачешь, и верю, а ей почем знать!.. Ну, ты сядь, посиди, я у доктора справлюсь, как быть. К ней ведь столько сегодня ходило — и братья, и мать, и подружки… А ты что же, только приехал?
— Вот только переоделся, ей-богу! — воскликнул Илья в простодушном раскаянии за свое мнимое невнимание к Луше.
— Ну ладно, садись уж, садись, посиди, я спрошу. Время-то вышло уж для гостей, да дежурный сегодня хороший. Окажу — может, пустит…
«Хороший» дежурный доктор, узнав от старушки о том, что приехал виновник Лушина горя, сказал, что можно минут на десять впустить его, тем более что Луша лежала в отдельной крохотной комнатке, куда ее поместили, чтобы не тревожить больных, когда привезли ее в судорогах, да так и оставили там на все время по ходатайству пристава, который назвался ее родственником, но сам не решился зайти в палату, предполагая, что Луша может чем-то скомпрометировать и его…
В накинутом на плечи белом больничном халате Илья вошел в сумерках, при тускло брезжущем свете маленькой лампочки. Луше уже сказали имя запоздалого гостя, и она ждала его молча, закрыв глаза. Она устала от посещений, от разговоров, от горячих чужих уверений, от слез своей матери, Наташи и Любы. Она почувствовала себя окруженной со всех сторон доверием и какой-то светлой, горячей любовью. К тому же Люба уже нашептала ей столько хорошего, радостного про Илью, что ей, возвратившейся от отчаяния и желания смерти к жизни, он казался теперь заранее самым близким и дорогим человеком.
Когда кучка слободских ребятишек бежала за нею по улице и с жестокой непримиримостью кричала ей бранные, оскорбительные слова, ей казалось, что среди этих ребяческих возгласов слышится и голос Ильи.
— Полиция! Фью! — кричали ребята, завидев её возвращающейся из гимназии.
— Полицейская сучка!
— Барышня, ваше благородьице, пристав зовёт венчаться!
— Иудиха! Судомойка-дворяночка, здрасьте!
В неё кидали снежками, комками смерзшегося лошадиного помёта. Она бросила книжки и побежала к дому. Вслед ей раздался свист. Она слышала, что ребята бегут за ней сзади… Вбежала в дом. Матери не было дома. Она заметалась по домику, ища уксусную эссенцию, но не нашла ничего, кроме разведенного уксуса. Никому не нужна, всеми проклята — отцами, матерями и детьми… Как же жить?! — твердила она себе.
Если бы знали они, как она ненавидела этого пристава! Разве она виновата, что приглянулась ему или что приглянулся ему их домик с широким, разлапистым дубом возле ворот у крыльца и садик за домом!..
После ареста Володи и Степана с Никитой пристав являлся к ней несколько раз, позабыв всякий стыд; являлся, чтобы сказать ей, что у Володи в доме при обыске найдена прокламация и что всем, кто собрался тогда у Ютаниных в доме, теперь грозит арест. Он требовал, чтобы она сказала, с кем дружен Володя, не говорил ли он ей чего-нибудь о свержении государя, не читал ли при ней рабочим каких-нибудь предосудительных книг.
Он даже проговорился о том, что за раскрытие этой крамолы он получит медаль, а ей грозил исключением из гимназии и Сибирью, и выход подсказывал только один — согласиться на то, чтобы с ним обвенчаться тотчас после окончания гимназии.
Это были подлые речи. Надо было в тот день обо всем рассказать Любаше. Луша ведь поняла, для чего пришла Любка. Но ей было стыдно. Как это вышло!.. Ей было стыдно даже того, что пристав пришёл к ней, и не один раз, с таким предложением. Она уже этим одним была оскорблена и словно бы опозорена в собственных глазах. Как она могла не накричать на него и не выгнать из дома, остаться наедине, вежливо с ним говорить и проводить, как доброго гостя. Ей было стыдно перед самою собой даже этого, а еще тут обрушилось все остальное…
Крик слободских подростков хлестал её будто плетью.