Наверное, это был 71-й или 72-й, у Бродского уже была большая известность, даже слава. Всякий раз, когда я встречался со Слуцким (как правило, случайно — то в Доме литераторов, то в гостях), он внимательно расспрашивал о Бродском. Однажды я сказал: “Когда Иосиф в следующий раз приедет, я вас познакомлю”. Иосиф приехал, и я позвонил по этому его странному телефону — через коммутатор с добавочным, помнишь? — и он назначил нам свидание, в ЦДЛ, на утро, в раннее время, часов в 12. Мы пришли. Слуцкий очень гостеприимно, без всякого советского шика встретил нас: накупил провизии в буфете, много бутылок пива, двадцать бутербродов с сыром, десять пирожных. Что-то в этом роде. Не как завсегдатай, который взял бы коньяку и черного кофе, а как добрый дядюшка, желающий накормить молодых.
Я их представил друг другу. Мы сели. И тут… трагическая деталь. Он вдруг произнес: “Перед тем как мы начнем разговаривать, я сразу хочу сказать, что я был тогда на трибуне всего две с половиной минуты”.
Наверное, это свидетельство того, что Бродского он воспринимал особо и очень взволнованно. Я даже не сразу понял о чем речь, и лишь через несколько секунд до меня дошло. И тогда я еще ощутил, какое это произвело впечатление на всю его жизнь и что он пожизненно в плену этой истории…»[324]
Бродский не скрывал, что Слуцкий был едва ли не единственным советским поэтом, которого он не только принимал и высоко ценил, но и от которого много взял.
Выступая в 1975 году на симпозиуме «Литература и война», Бродский сказал:
«Именно Слуцкий едва ли не в одиночку изменил звучание послевоенной русской поэзии. Его стих был сгустком бюрократизмов, военного жаргона, просторечия и лозунгов. Он с равной легкостью использовал ассонансные, дактилические и визуальные рифмы, расшатанный ритм и народные каденции. Ощущение трагедии в его стихотворениях часто перемещалось, помимо его воли, с конкретного и исторического на экзистенциальное — конечный источник всех трагедий. Этот поэт действительно говорит языком XX века… Его интонация — жесткая, трагичная и бесстрастная — способ, которым выживший спокойно рассказывает, если захочет, о том, как и в чем он выжил»[325]
.На вопрос Соломона Волкова: «Каков был импульс, побудивший вас к стихописанию?» — Бродский заявил:
«Первый — когда мне кто-то показал “Литературную газету” с напечатанными там стихами Слуцкого. Мне тогда было шестнадцать, вероятно. Я в те времена занимался самообразованием, ходил в библиотеки… Мне это ужасно нравилось, но сам я ничего не писал и даже не думал об этом. А тут мне показали стихи Слуцкого, которые на меня произвели очень сильное впечатление»[326]
.Бродский не раз это повторял: «Вообще, я думаю, что я начал писать стихи, потому что прочитал стихи советского поэта, довольно замечательного, Бориса Слуцкого»[327]
.К. К. Кузьминский вспоминает, как он показал Бродскому свои первые стихи. Вместо оценки и совета Бродский прочел ему «Кельнскую яму» Слуцкого: вот как надо писать.
Бродского, которому не были чужды мотивы антибуржуазности и гуманизма, столь широко характеризующие содержательную сторону поэзии Слуцкого, привлекало то совершенно новое, мощное звучание, которое придал русскому стиху Борис Слуцкий.
Иосиф Бродский многое взял от Слуцкого. «Своего рода поклоном учителю, который научил его использовать игровую стихию стиха для серьезных, неигровых задач, — пишет Лосев, — служит начало поэмы Бродского “Исаак и Авраам”. Там обыгрывается разница между библейским именем Исаак и его русифицированным вариантом. <Как тут не вспомнить известное стихотворение Слуцкого «У Абрама, Исака и Якова…». —
Слуцкого Бродский помнил всю жизнь. Л. Лосев пишет, что, как правило, когда заходила речь о Слуцком, Иосиф читал по памяти «Музыку над базаром».
Интересны и симптоматичны воспоминания Татьяны Бек, встретившейся с Бродским в Америке (1989):
«Вылетая, мы <Т. Бек летела вместе с Виктором Голышевым и Валерием Поповым> знали, что нам предстоит выступать вместе с Иосифом, и я этого, к стыду своему, дико боялась. Сей страх даже в самолете доминировал над интересом к неведомой Америке вообще! Замечу, кстати, что я совсем не из трусливых и не из трепетных, а авторитетов в таком смысле не признаю даже подчеркнуто, — тут другое.
Опять же много-много лет назад (в 1969-м) Бродский меня, совсем зеленую и неготовую, довольно-таки жестко обидел — просто так, ни за что, как дочку печатавшегося “совписа”, которого он и не читал, но априори презирал…