Я стал одеваться. Одевался и думал. Сто листовок! Сто лоскутков бумаги, заполненных убористым шрифтом портативной пишущей машинки. А какой страшной силы взрывной заряд таят они! Часть, конечно, попадет в руки врагов. Ну и что же? И из врагов не все знают, что случилось под Сталинградом. В печати оккупантов пока только намеки и недомолвки. Ну, а те, что минуют вражеские руки, те сделают свое дело. Пойдут цепочкой, от одного к другому, из дома в дом, из квартала в квартал, обойдут весь город, попадут в деревню. Сколько раздумий, светлых надежд, слез радости, доверительных бесед, откровений вызовет эта короткая правда! Вести с фронта поднимут опущенные головы, выпрямят согнутые спины, изменят походку людей, вольют уверенность в их сердца, зажгут огонь надежды в глазах!
Великое дело творит Челнок со своими ребятами. Его группа не охотится за гитлеровцами, не закладывает мин, не совершает поджогов. У нее свое дело. Она несет людям правду, ту правду, ради которой надо жить, бороться, побеждать.
Не так легко сообщать людям правду. Бумага и копирка не продавались в писчебумажных магазинах. И то и другое надо было найти. И ребята Челнока находили. Глухими ночами, при свете коптилки, в холодном подвале стучали чьи-то замерзшие пальцы по клавишам старенькой, разболтанной машинки. На это нужно не только терпение, но и мужество. Однако напечатать листовки – полдела. Надо их распространить. А за обнаруженную листовку, как и за оружие, – расстрел. За все расстрел.
Молодец Челнок! Его задача – духовное вооружение людей. Он с ней справляется. И ребята его молодцы! Хотя что значит «ребята»? Это же неправильно. В группе Челнока, кроме него самого, нет ни одного мужчины. Одни женщины. Именно женщины. Самой молодой из них сорок два года, а самой старшей – самой проворной и бесстрашной – шестьдесят четыре. Это она, старуха, изловчилась под носом эсэсовцев забросить несколько листовок за колючую проволоку пересыльного лагеря. А всего в группе Челнока четырнадцать женщин. И каждая из них с достоинством называет себя пропагандисткой. .
Об этом я думал, пока одевался и умывался. Пароконный ждал меня, сидя за столом.
Хозяйка подала варево из трех воробьев, подбитых
Трофимом Герасимовичем накануне.
Когда мы расправились с ним, хозяин сказал:
– Хорошо, да не сытно.
– В поле и жук мясо, – заметил я.
– Коровятинки бы откушать. Сегодня сопру печенку на бойне, – пообещал хозяин.
Мы вышли из дому вместе. Трофим Герасимович почти всегда провожал меня, хотя дороги наши расходились в следующем квартале.
Ноябрь был на исходе. Сравнялось четырнадцать месяцев со дня оккупации Энска.
Первые морозы грянули на днях, до снега, и сразу сковали лужи, разъезженные дороги. Распутица улеглась. По реке пошло «сало». Окоченевшие деревья жалко съежились. На обочинах и под заборами белела высохшая и поседевшая от мороза трава. По небу вяло текли облака.
Пахло зимой.
– Как жалко, что человек не может приручить погоду,
– высказал сожаление Трофим Герасимович. – Сейчас бы снегу по пояс. Запели бы они, как в сорок первом.
Мы наступали на распластанные листья. Они лежали недвижимо, прихваченные морозом.
Без нескольких минут девять я вошел в управу, в половине пятого покинул ее, а за пятнадцать минут до пяти остановился возле одного из домов на тихой, обсаженной деревьями Минской улице. Дом имел вполне серьезный, немного скучноватый вид. Старой кладки из темно–
красного кирпича, под расшивку, на высоком фундаменте, с четырьмя окнами и ставнями и скромным парадным входом посередине, он напоминал всем своим обликом далекие, дореволюционные годы. На бронзовой, до блеска начищенной дощечке, привинченной к тяжелым резным дверям, значилось:
Франкенберг Карл Фридрихович
Доктор
А немного пониже следовало пояснение:
Прием
Сегодня была пятница.
Я утопил пальцем черную кнопку звонка. Дверь открыла малюсенькая курносая девушка в идеально чистом белом халате.
– Почтительно прошу! – пригласила она заученной фразой.
В просторной приемной, обставленной десятком стульев, сидела единственная клиентка, довольно пожилая женщина с испитым размалеванным лицом и большими нагловатыми глазами. Нетрудно было сообразить, что доктор занят и она ждет своей очереди.
Я разделся и подошел к зеркалу. Надо было привести в порядок волосы. Старое, местами проржавевшее зеркало, более пригодное для комнаты смеха, чем для приемной врача, не давало никакой возможности сделать правильный вывод о своей внешности. В светлых, самой разнообразной формы пятнах приходилось ловить то ухо, то глаз, то подбородок.
Причесываясь, я чувствовал затылком, что женщина разглядывает меня.
Потом я сел за круглый столик, заваленный газетами, и стал перелистывать немецкий иллюстрированный журнал.
И теперь я ощущал на себе все тот же любопытноизучающий взгляд.