Взяв лист с именами судей, он развернул его и остановился глазами на самом крайнем имени, стоящем в конце длинного списка, занимающего три страницы большого листа плотной синеватой бумаги.
Настало мгновенное молчание. Среди трепетной, напряжённой тишины, когда, казалось, слышно было шуршание камзолов на груди у всех там, где порывисто билось сердце, прозвучал голос Меншикова, внятный, но прерывистый, как будто готовый сорваться на каждом звуке:
— Согласие либо несогласие своё благоволит каждый из вопрошаемых изъявить на мнение господина губернатора Сибири. Господин обер-секретарь! — обратился светлейший к Анисиму Щукину, сидящему за своим столом с двумя дьяками. — Второй список для отметок у тебя готов ли?
— Готов, ваша светлость!
— Отмечай.
И, обратясь к младшему из дьяков, Меншиков только спросил:
— Какое мнение?
Вскочил, пробормотал что-то невнятно жалкий, растерянный служака и снова сел, будто надеясь укрыться на своём стуле от тяжёлой необходимости подать первый голос.
— Громче! Не слышали мы... — поднял голос Ментиков.
— Со...
согла... согласен! — наконец выдавил из горла более внятно тот и снова сел.За ним — второй голос, такой же жалкий и ничтожный, проговорил это слово... Третий, четвёртый, десятый, сотый... Все повторяют его, это небольшое, гибельное слово... И каждый раз оно звучит, словно удары заступа по сырой земле, где начинает раскрывать и зиять чёрным провалом могила юного царевича Алексея...
Никто не посмел прибавить крохотной частички «не» к трёхзвучному, несущему смерть, слову
Последним поднялся Меншиков. Он стоит, опираясь рукой на стол, как будто раздавлен горем. Говорит тихо, но внятно:
— Мой черёд сказать слово... Ежели бы я знал, што моей жизнью вместе с моим решением изменю волю судьбы... Ежели бы моё одно «нет!» перевесило все подтверждения, единодушные, какие мы сейчас слышали, я бы сказал это «нет»!.. Но... сдаётся, только сам Господь и его величество могут теперь изменить решение общее... А я против сердца моего... терзаясь жалостью, но по чистой совести обязан также сказать: согласен, что за вины свои
Меншиков сел.
Обер-секретарь стал читать заранее приготовленный приговор. А Пётр, не ожидая больше ничего, едва поднялся со стула, грузно, пошатываясь словно от вина, даже не заглушая своих гулких, тяжёлых шагов, вышел из покоя, пошёл по коридорам к выходу, твердя про себя:
— Осудили... ну что же!.. А этот вор!.. Гагарин первый посмел!.. Он, немало сам виновный... сына мне часто с пути сбивавший, он первый же на него посмел... Добро! Пожди, судия праведный! Буду я судить и тебя... Предатель!..
ГЛАВА II
БИБЛЕЙСКАЯ ЖЕРТВА
Словно лавина катилась с огромной крутизны и несла самого Петра, Алексея, судей верховных, всех, кого впутала судьба в тяжбу царя-отца с сыном-царевичем. Будто у всех была отнята их воля и, в глубине души желая одного, они делали совершенно другое, ужасное, отвратительное для них самих и для целого мира.
Утром 25 июня Пётр распорядился, чтобы Алексея привели и поставили перед его судьями, измождённого и своей чахоткой, и пыткой, дыбою, плетями, вынесенными уже четыре раза. В последний раз — вчера ещё — худые плечи его вытерпели пятнадцать ударов, от которых кровавые полосы остались на теле...
Вчера же, прямо из Сената, где прозвучало осуждение Алексею, Пётр кинулся в Петропавловскую крепость, где в Трубецком раскате помещён был царственный узник, и там допытывался целых два часа: верно ли показал на разных лиц царевич, не поклепал ли на кого, не укрыл ли ещё виновных?..
Но Алексей, словно потерявший способность ощущать боль, под ударами кнута и после них упорно, угрюмо повторял:
— Поведал я всю правду, писал, что вспомнить мог! Не скрыл никого и не поклепал ни на единого человека...
Безумным кажется порою царевич, особенно когда подымают его на виске и кнут, просвистав, падает на нежное, малокровное тело страдальца... Глаза тускнеют, устремлённые постоянно на лицо отца; пена проступает на побелелых губах; а нижняя челюсть так часто-часто дрожит и зубы выстукивают мелкую, внятную дробь... Но не плачет теперь, не синеет от воплей и мольбы царевич, как в первые разы... Ужас у него в глазах и ненависть безмерная, но молчаливая, пугливая, как у дикого зверя, попавшего в западню, откуда нельзя выдернуть раздробленной лапы, потому что малейшая попытка рвануться причиняет смертельную муку... И стоит изловленный зверь, видя приближение врагов, чуя смерть, ещё более мучительную, чем это ожидание её...
Пётр всё понимает, всё чувствует!.. Но вместо того чтобы разорвать на руках сына верёвки, разогнать палачей, крикнуть юноше:
— Прощаю! Ко мне! На грудь! Забудем всё...
Вместо этого — он ещё удваивает его телесную муку нравственной пыткой допросов, очных ставок и видом людей, которых неизменно приводит с собою...