После демонстрации мы всей семьёй усаживались у маленького экрана телевизора, ждали, когда покажут запись и настанет черёд пройти училищу, в котором отучился на командира отец. Иногда он и сам ходил в том строю, и мы пытались отыскать его, и даже, казалось, что угадывали. Впрочем, мы знали, что он там и этого было довольно.
Отцу здорово досталось на войне. Раненый, он даже полежал в госпитале блокадного Ленинграда. Как и все, кто был на фронте, отец совершенно не любил фильмы про войну, и, сколько мы, мальчишки, не приставали к нему с просьбами рассказать, как там всё было, никогда не отвечал, не отшучивался. А однажды и вовсе посмотрел на меня так, что я уж больше не надоедал ему с этим, так как понял, – всё, что нам показывают в кинокартинах, это малая часть того непомерного труда, который выпал на их,– его и товарищей долю. И это то, что имеют в виду, когда просят не ворошить прошлое. Его и забыть нельзя, и рассказывать не надо, чтобы всё оно осталось там, перепрело, как осенние листья к победной весне. Я себе это всё так живо представлял тогда: мы, мальчишки, с огромными вилами, пытаемся перевернуть большую кучу павших листьев, а советский солдат с плаката «Молчи, тебя слушает враг» хмурится грозно и останавливает нас жестом крепкой ладони. Если кому дать «леща» такой ладошкой, мало не покажется.
Так повелось, что дети, чьи родители воевали, тоже считали себя людьми военными, и День Победы считали своим праздником.
Больше всего мне запомнился самый первый, настоящий День Победы и другой, который отмечали через двадцать лет, в шестьдесят пятом.
В сорок пятом я был, всё же, ещё слишком мал, чтобы понимать, что к чему. Нет, конечно, – волны радости со всех сторон сбивали меня с ног, но было нечто, что омрачало настроение. Всю войну мне представлялось, что, как только она окончится, я возьму большой кусок хлеба, огромный кусок сыру, сложу их вместе и стану есть, откусывая большими, во весь рот кусками. И, вот он, наступил этот день, но сыра и хлеба по-прежнему было не достать.
А вот День Победы в шестьдесят пятом я помню совершенно другим… Мы тогда жили в военном городке. Почему-то я был дома, и лежал с книжкой на кровати.
Обычно в этот день мы с ребятами недолго бродили по окрестностям, после забирались в пустой запертый склад, искали случайно просыпанный порох, чтобы сделать из него дорожку и поджечь. Склад размещался в здании старинной башни, круглые окна которой были забиты мешковиной и так обветрились, покрылись пылью, что стали похожи на львиные морды. Они проступали столь явно, что хотелось потрогать их, провести пальцами по широким носам. Ну, а потом, выпросив у взрослых, кто что может, уходили на реку с ночёвкой, где жгли костёр и пекли картошку. Но в этот раз как-то не собрались, – кого-то не пустили, кто-то переел мороженого и надорвал горло первого мая…
И вот, лежу, читаю, как вдруг: «Ба-бах!» – я аж подпрыгнул на кровати. Выскочил из дому и увидел, что на плацу у комендатуры стоят солдатики, человек пятьдесят, а, может сто, и стреляют в воздух холостыми. Почти как наши в Берлине, в сорок пятом.
Это было пронзительно, до слёз и так торжественно горько… Залпы шпарили душу, словно кипятком. Хотелось плакать, но делать это я почему-то не мог. Помню лишь, чувствую по сию пору, как волосы от мурашек шевелились на голове.
Конечно, после я видел ещё много салютов. Первые рассыпались мелкими блёстками, как настоящие ракетницы, много позже – расцветали пионами и хризантемами, многоцветными вспышками, но такого, как в шестьдесят пятом, я больше не испытывал никогда. Ребята, новобранцы, стояли с суровыми, неподдельно серьёзными лицами, и я, глядя на них, невольно чувствовал сопричастность, был добровольцем в том же строю, где всю войну прошёл мой отец.
Вообрази себе…
Поползень, прикрыв от удовольствия глаза, причёсывался редким гребнем сосновой ветки, когда его чуть не снесло сквозняком, который устроил зяблик.
У того было с утра прекрасное настроение. Он измерял прыжками берег пруда и безудержно, на весь лес смеялся, тренируя язык звуком, похожим на детскую трещотку. Но далеко не каждого радует, если у другого хорошо на душе, да и к месту это не всегда.
Первым возмутился шершень и больно щёлкнул птицу по носу, – он тихо оплакивал утонувшего друга и слышать над ухом смех в сей час было неприятно. Уж, который накануне потерял всю семью и неслышно топил слёзы в пруду, даже решился ухватить зяблика за хвост. Но тот, впрочем, выскользнул, взвился и улетел прочь, не разбирая дороги. От того-то едва не сшиб с сосны поползня и лоб в лоб столкнулся с бабочкой, которая хотела провести свои последние часы в покое, наблюдая за мирным мерцанием воды пруда. Но увы, сбыться сему было не суждено.