— Знание того, о чем пишешь, — сам ответил Лузгин на свой вопрос. — Без этого никакой талант не поможет. Надо самому все пережить, понять. Надо все изучить, что относится к эпохе, если, например, это историческое произведение. Алексей Толстой годами изучал царствование Петра. Шолохов родился, жил, воевал вместе со своими героями. Джек Лондон был бродягой, боксером, моряком и путешественником. Да что вы сами не знаете! Так вот, лучше, чем вы, мало кто из пишущих людей знал Ростовского и любил. Вот вы и пишите. Пишите то, что чувствовали к нему. Не гонитесь за биографическими данными, календарными датами. Может быть, у вас пока и мало профессионального умения. Но дело не в этом. Не умение, а душу постарайтесь вложить в этот очерк.
Несколько дней Александр ходил, обдумывал план, начало, конец, советовался с Люсей. Ничего не получалось. Решение, как всегда, подсказал Елисеич.
— Так как писать? — явился к нему со своим традиционным вопросом Александр.
— Дело серьезное, старик, — Елисеич нахмурил лоб, — так просто не могу ответить. Я ведь его мало знал, Ростовского, в смысле лично. Ты хоть расскажи, что он был за человек. Не биографию — это я читал. А вот какой он был.
Александр начал рассказывать. Сначала сухо, все-таки сбиваясь то и дело на биографию. Потом, все больше увлекаясь, заговорил о своих отношениях с Иваном Васильевичем, кем тот был для него, что для него сделал. Он поведал Елисеичу свои беседы с тренером о жизни, о людях, рассказал о последнем напутствии Ростовского, которое он дал своему ученику.
Когда он закончил свой рассказ, Елисеич некоторое время сидел молча, а потом коротко сказал:
— Вот и все, старик.
— Что «все»? — не понял Александр.
— Вот и готов твой очерк. Техника жаль у нас слабая. Был бы магнитофон, я бы включил незаметно, переписал — и все, отдавай машинистке.
— Да нет, — разочарованно протянул Александр, — я же ничего не рассказал. Вот тренировки, потом годы войны, детства я его не знал...
— И не надо! Ты пойми, старик, нужно так писать, чтоб люди не читали о том, о ком ты пишешь, а видели его. Понял? Вот закрыл читатель журнал с твоим очерком и, может, даже не знает, когда Ростовский родился или где школу кончил, но зато чувствует, что был хорошо знаком с этим человеком, что тот не зря жил на земле. Вот из твоего рассказа это видно. Так что теперь валяй, старик, запиши это все. Именно так, как рассказывал.
И Александр сел писать.
Впервые он писал так, что сам не мог оторваться. Не обдумывая заранее, не составляя плана. Слова стекали с пера, выстраивались в строчки, строчки сдваивали ряды, становились в шеренги и превращались в страницы...
Александр начал писать рано утром — днем предстояла тренировка. Но первый раз с тех пор, как стал заниматься спортом, он забыл о занятиях и не пошел.
Он писал и писал. Не перечитывая, не исправляя. Он просто видел перед собой живого Ивана Васильевича таким, каким привык видеть его совсем недавно, каким помнил его и запомнил навсегда — бодрого, веселого даже в болезни, уверенного, точно знающего, что, а главное, для чего надо делать, словно горящего всегда каким-то, тогда еще не ясным Александру, внутренним огнем. Он старался понять и передать главное, чем, по его мнению, можно было определить жизнь Ивана Васильевича. Ростовский спешил. Он все время спешил. Спешил сделать за день то, на что полагалась неделя, в месяц то, на что отводился год. Он не мог мерить время общепринятой мерой. У него были свои сроки, свой предел...
Когда Александр кончил писать, на улице уже зажглись фонари.
Не возвращаясь к рукописи, он вышел из дома и долго бродил по Москве. Впервые после смерти Ивана Васильевича он был счастлив. Он знал теперь, твердо знал, что выполнит последнюю просьбу своего учителя.
Он и вернувшись домой не тронул рукописи. Перечел ее лишь на следующий день. Со страхом. Как ни неопытен еще был Александр, он понимал, что, когда пишешь в порыве вдохновения, написанное кажется тебе прекрасным, безупречным. А потом перечитываешь со спокойной, свежей головой — и видишь все слабые места, длинноты, пробелы. Так на приобретенном вечером в комиссионном очень понравившемся костюме утром, при беспощадном свете дня, обнаруживаешь там потертость, здесь пятно.
Но и перечтя Александр остался доволен своим очерком. Впрочем, в редакцию он нес его с волнением. Ну какой автор — судья своему произведению! И другое. Если б речь шла просто о рядовом материале, он мог быть лучше и хуже, что-то больше удалось, что-то меньше. Но здесь середины быть не могло. Если очерк не был очень хорошим — значит, он никуда не годился.
Лузгина не было в редакции, Александр оставил очерк у Елисеича и нарочно ушел под предлогом не очень срочного интервью. Он не мог смотреть, как старый репортер, вооружившись очками и грызя свой облезлый карандаш, будет читать его произведение. А вдруг он заснет или, отложив листы в сторону, начнет рассказывать Юрке Соловьеву древний анекдот.
Александр вернулся в редакцию после обеда. Секретарша сказала, что его уже дважды спрашивал Лузгин, и Александр поспешил в кабинет.