Фима понял, что и без того крепко спал, раз не почувствовал его приближения, и снова погрузился в сон. Однако долго поспать ему не удалось: минут через двадцать его разбудила близкая перестрелка, означавшая, что немцы их обнаружили. Кое-как отбились и продолжили путь, но Фима долго еще вздрагивал от воспоминаний об этом происшествии, представляя себе, что случилось бы с людьми, если бы его так вовремя не подменил на посту неизвестный солдат.
Через некоторое время уже на марше и не в окружении, а во время пребывания корпуса в «спокойном» месте между рейдами Фима должен был отстоять свое на часах возле офицерской землянки. Учитывая «важность» объекта, вооруженному автоматом Фиме выдали трехлинейную винтовку с примкнутым штыком. Был мороз, и от этого Фиме еще больше хотелось спать. И тогда он поставил винтовку так, чтобы штык приходился ему под подбородок. Как только он начинал засыпать, штык упирался ему в шею. Было больно, и он «трезвел». Но когда он таким образом победил сон, стал сильнее ощущаться холод. А в землянке было тепло, и не от чьей-то негасимой любви, а оттого что вился в тесной печурке огонь. От печурки отходила короткая железная труба, находившаяся по соседству со стоящим на посту Фимой, и из нее валил дымок. Фима думал-думал и придумал: он стал над трубой, расставив ноги, и дымок после этого устремился к небу через его шинель. Ему стало тепло, штык поддерживал его голову в нужном положении, и так он достоял свою смену. Лишь после этого он понял, что ему опять повезло: если бы он в процессе своего согревания полностью перекрыл дымоход, то его славный механизированный корпус лишился бы большей части своих офицеров, а так, при частичном перекрытии дымохода, эти мелкие военачальники отделались утренней головной болью, решив, что она есть следствие веселого вечернего бодуна.
«Кто спит, тот обедает», — как известно, утверждают французы, не имея в виду, что одновременно спать и есть физически невозможно, а потому, что сон дает возможность человеку еще час-другой прожить, не мучаясь от голода. Для Фимы проблема голода была тяжелой, но не столь беспросветной, как вечная усталость и холод. В стационарных условиях — между рейдами — в подразделениях корпуса работали полевые кухни, кормившие солдат густым гороховым супом-кашей. Эта густая жидкость без вкуса и запаха была почему-то зеленовато-салатного цвета, напоминая своим видом и состоянием испражнения больного ребенка. Все меню состояло из этого «фирменного блюда» и хлеба. Куда девалось огромное количество солдатских пайков и консервов, поступавших из Соединенных Штатов, на уровне «младшего командира» было неизвестно, и разговоры на такие темы не поощрялись. Как потом узнал Фима, большая часть этих продуктов оседала в «руководящей и партийной элите» советской страны, а то, что все-таки достигало фронта, поедалось офицерским составом. В «составе» этом, вероятно, растворялись и пресловутые «фронтовые сто грамм», которые Фиме за год его пребывания на фронте достались лишь однажды — по случаю какого-то советского праздника.
Во время рейдов своего тыла у находящегося в движении корпуса не было, не было и полевой кухни. Командование корпуса, конечно, об этом знало, но ни разу не предприняло каких-либо усилий, чтобы хотя бы в виде сухих пайков организовать питание бойцов в походе, иногда длившемся несколько дней. Может быть, выход в рейд и для него был всегда неожиданным, а может быть, зная, что каждый рейд связан с большими потерями личного состава, командование не желало тратить силы и средства на эти ненужные хлопоты. Запас еды на отделение, который наученные горьким опытом бойцы по своей инициативе брали с собой в поход, находился в «студебеккере», и если машины при столкновении с немцами выходили из строя, то во время пешего драпа приходилось переходить на подножный корм. В открытую требовать еду у крестьян Фиме не позволяла совесть, поскольку, как он читал в газетах, этих крестьян уже ограбили немцы. Но немцы были оккупантами, а себя Фима, следуя газетной терминологии, относил к освободителям. Освободитель же не мог уподобиться оккупанту. Правда, Фима вскоре убедился, что после немецкого ограбления у освобождаемых Красной Армией крестьян оставалось довольно много продуктов. Фима помнил тихие, с недоговорками, разговоры отца и матери о страшном голоде в этих родных ему краях, голоде, от которого их семья бежала в столичный Харьков. Но сейчас здесь никакого голода он не наблюдал, и поэтому решил, что требовать у крестьян продукты его отделение не будет, но будет брать их «тихо». «Война ведь идет, — думал он, когда его бойцы разрывали тайную «картофельную» яму или ловили зазевавшуюся курицу, — упадет сюда бомба или снаряд — и все это добро погибнет, а так хоть делу послужит!» Да и спрашивать было не у кого: в полосе боев население куда-то пряталось.