Тогда Хуняди поднялся со шкур, чего уже давно не делал, и неверными шагами, опираясь на плечо оруженосца, подошел к окну. Грудью, всем отяжелевшим телом упав на подоконник, чуть не вывалившись на мощеный двор, он лихорадочно вглядывался в роившуюся внизу толпу. Огромная площадь между северными башнями и вышками подъемного моста была заполнена крестьянами. Они стояли не в красивом военном строю, как обученные наемные солдаты, а нескладной, беспорядочной толпой; одежда же и оружие их довершали картину хаоса и пестроты. Большинство было босиком, и даже отсюда, со второго этажа, можно было разглядеть их расплюснутые, кривые, косолапые, корявые ноги; однако теплые сермяги и бараньи шапки они не снимали даже в знойной жаре, будто храня в них прохладу. Лишь некоторые молодые шутники навертели на головы захваченные у турок тюрбаны, которые предназначались в подарок женам и возлюбленным, или заплели их, повязав так, как это делают женщины. Головы в цветистых, ярких чалмах, колыхающиеся, раскачивающиеся над серым морем сермяг из небеленой конопли, выглядели забавно. Но сверху видна была еще иная пестрота: каждый крепостной, обвешанный и нагруженный всевозможными вещами — от турецких сабель и ружей, конских хвостов, сорванных со знамен с полумесяцем, до пестрых платков, — представлял собой поистине восточный базар. Кривые сабли висели, подвязанные к поясу одной конопляной веревочкой, и так раскачивались при каждом шаге, что просто непонятно было, как мужики не изранили себе ноги. Однако поверх награбленного оружия возвышались, будто символы, застывшие на плечах, устремленные острием к небу распрямленные косы, — с ними крепостной люд не расстался бы ни за что на свете.
Шумная, гудящая и толкающаяся в пестром беспорядке толпа сгрудилась вокруг Капистрано, который забрался на кучу камней, припасенных для ремонта башен и стен, чтобы видеть все войско и чтобы каждый видел его.
Он стоял неподвижно, подняв к небу голову и крест, а крестьяне в сермягах и косматых епанчах, будто неповоротливые, неуклюжие медвежата, толпились у его ног: они бормотали святые молитвы, бия себя в грудь и вскрикивая как пьяные; по краю же толпы шел обмен — люди попарно менялись мелочами, ставшими их добычей, некоторые ссорились при этом, затевали стычки и, как игривые животные, дергали друг друга, боролись, потом внезапно расходились, замешиваясь в толпу, и сами начинали бормотать молитвы; подхватив конец какого-либо слова, тут же били себя в грудь и вопили вместе со всеми. Сверху это скопище снующих взад и вперед людей напоминало подходящую к концу сельскую ярмарку.
Тощий, неподвижный как статуя священник вдруг прервал молитву и громко воззвал к толпе:
— Бедные братья мои, крестоносцы! Венгры, возлюбленные дети мои, вы, многие грехи христианства исправившие, восстав против врага поганого! Все вы исповедовались, а ежели найдется средь вас один, кто еще без святой исповеди остался, да раскается он чистосердечно, какой бы грех ни свершил в прошлой жизни своей, и спокойно готовится к счастливой смерти, ибо за деяния его против язычников даруется ему прощение грехов. Отпущение грехов и небесное блаженство! Примите мое благословение и возвращайтесь в села свои, в дома свои, продолжайте верно служить господу. И отныне только суетные радости ждут вас, ибо место в царствии небесном уже вам уготовано!..
Он говорил, а голос его взлетал все выше, звучал все звонче — то была не обычная проповедь священника, а страстный призыв, который будоражит и обращает души, с первых же слов захватывает слушателей. Многие плакали, проливая обильные, радостные, счастливые слезы, иные смеялись и, неуклюже, неповоротливо раскачиваясь, плясали; но две эти крайности охватившего толпу чувства существовали сейчас в такой естественной гармонии друг с другом, словно аромат цветов и чистый весенний рассвет. Да и общий дух всей этой сумятицы во многом напоминал терпкость свежего весеннего утра: на широком крепостном дворе справляли шумный пир плача и смеха, тихого бормотанья и громких воплей измученные, замаявшиеся люди в грязной, поношенной, оборванной одежонке, среди которых были и калеки, и паралитики, и нищие; но в самом единении многоцветных красок их человеческого облика — диких, подвластных веем инстинктам, струящихся подчас с животной простотой, — было нечто возвышенное и успокаивающее, чистое, человечное.
— Благословения, дай нам благословения! — неистово кричали они, и Хуняди чувствовал, как чисто и свято веруют они в силу благословения.
— Жизнь отдадим за возлюбленного Иисуса! — кричали они, и Хуняди ощущал, что они в самом деле готовы с радостью принять смерть.
— Небесное блаженство нам даровано! — кричали они, и Хуняди понимал, что даже малая кроха благ земных способна пробудить в них гигантские силы.
Лежавшие в руинах башни и стены сейчас вновь как бы выросли позади них, словно непоколебимая твердыня, а восторженные их клики заглушили вопли несчастных, умиравших от чумы за стенами и в скрытых закоулках крепости.