– «Незнающий, кто он, и зачем рожден, – проговорил Элиэзер медленно и бесстрастно, глядя куда-то мимо него, в стенку, – и в каком мире, и с кем он делит этот мир, и что есть добро и зло… ходит совершенно слепой и глухой»…
Сеня остановился.
– Что-что?! – сощурившись, спросил он. – Что вы сказали?
– Это сказал не я, – отозвался Элиэзер. – Это Рабби Йоси. Эпиктет «Беседы»… Не суетитесь понапрасну. Нюта не вернется.
– Почему?! – заорал Сеня, которого раздражал этот высокомерный бурдюк с салом.
Тот ответил спокойно:
– Потому что она так сказала.
– Что значит – сказала! Что это значит?! И откуда – не вернется?!
– Не кричите, – ответил старый толстый человек. – Смиритесь. Смиритесь, как я. Нюта никогда не обманывала.
В середине октября возобновлялся его контракт с Бостонским симфоническим, и дальше тянуть уже было невозможно.
Он вернулся.
Его старый «форд» тащился и тащился вдоль вытянутого серой кишкой озера Шамплейн, которое никак не кончалось. Мелькали причалы, дощатые домики, перевернутые лодки и снова причалы… И все эти мили слева билась тревожная бурая вода с такой же бурой, словно мыльной, пеной…
Он вернулся к фаготу, к которому не прикасался месяца два, и тот, недовольно ворча, покашливая и просыпаясь, сначала высказал все, что думал о заброшенности хозяев и заброшенности любви, но постепенно разогрелся, воспрянул и запел-заговорил все о том же, о своем – о протяжных прощаниях.
Пошли репетиции, интересная новая программа, концерты…
Перед выступлениями оркестранты настраивали инструменты за кулисами. В смокингах, в бабочках – бродили туда-сюда, пиликали, подкручивали колки, давали друг другу ля; и он вспоминал, как она говорила: «Будто прикурить дают».
Сеня и сам был в смокинге – худощавый, элегантный, со своим великолепным фаготом – щурил серые глаза в рассеянной улыбке…
Кроме оркестра, он возобновил отношения с духовым квинтетом Джона Кларка в городе Олбани, куда ежегодно его приглашали для двух ответственных концертов: каждой осенью там проходил какой-то мини-фестиваль камерных коллективов. Неудобство заключалось в том, что ехать надо было дня за два, требовались хотя бы две репетиции перед концертом. Все эти отлучки следовало утрясать в оркестре, и Сеня уже несколько лет утрясал. Жаль было бросать истовых и страстных провинциалов. Вот и на сей раз он отпросился на три дня у Джейкоба Ринга, артистического директора. Тот обладал каким-то виртуозным умением отменить все невзгоды, погасить ссоры, уважить претензии и создать в оркестре настроение в общей тональности «обнимитесь, миллионы!». Впрочем, Сеня уже сам договорился о подмене с приятелем, фаготистом. Тот был только доволен: и заработок, и престиж. Так что все уладилось.
Джейкоб спросил:
– А ты что, на машине едешь? Сеня ответил:
– Нет, на роликах.
– Я к тому, что завтра обещают какую-то неслыханно раннюю снежную бурю, серьезно.
Оба, как по команде, глянули в окно, где на фоне синего неба пунцовый канадский клен любовно приникал к тонконогому золотому барашку-ясеню, и Сеня сказал по-русски:
– Буря мглою небо кроет.
– Что?
– Ничего, – сказал он. – Синоптикам бы задницы начистить этой их снежной бурей.
Рано утром заправился горючим под завязку и выехал.
За городом деревья тоже занялись пунцовой, желтой, медной, багряной и палевой листвой. Холмы пузырились, вскипали, курчавились кустарником – пестротканый ковер, золотое руно Новой Англии…
По склонам вдоль дороги мелькали косые ломти черного сланца: карьер, распахнутый, как выпотрошенный кошелек. Он вспоминал, как однажды в Альпах на такой вот дороге она прошивала один тоннель за другим, вскрикивая: «Ай, браво!» – всякий раз, когда после тьмы их оглушало солнце. И гнал машину с необычной для него, почти Анниной скоростью – чтобы не думать. Не думать. Не думать!
…Минут через сорок погода стала киснуть. Яркую синеву беспредельной выси там и тут прогрызал небесный жучок, волоча за собою коросту темных облаков, и как-то панически быстро темнело. Сеня сбавил скорость, протер очки и внимательней глянул в небо. Странно, подумал он. Слишком стремительно тучи натягивает:
Еще полчаса ветер наглел и стервенел, стаскивая к центру неба всю тяжесть пастозных фиолетовых, с гнойно-желтым брюхом, грозовых туч; скоро над головой уже лежала низкая крыша из асфальтовых пластов.
Так в первой части Четвертой Чайковского сначала взвихривается трагический вальс, и кружит, и гаснет – затем густыми бемолями параллельного мажора выпевает кларнет. И тогда пространным речитативом ему отвечает фагот: забудь… забудь… забудь…
Вдруг громыхнуло. Еще и еще… Мгновенно померк божий свет, как бывает только в горах под вечер. И через пять-шесть томительных, словно пощады молящих минут, грянул ливень.
Этого еще не хватало мне на Второй дороге, подумал Сеня. Она и так норовистая. А главное, осталось-то каких-то несчастных сорок пять миль!