Все было именно так, как им говорили в Шпетале. Сначала они заметили трубу, самую высокую во Влоцлавеке, дымящуюся, рядом с ней — четыре пониже, соединенные вместе, без дыма, похожие на деревянные чаны; трубы и строения стояли на краю красноватого террикона у самой воды. Это и была «Целлюлоза» Штейнхагена, прозванная «Америкой». Кому удалось туда устроиться, тот мог жить спокойно до самой смерти и даже кое-что детишкам оставить.
— Только бы дали работу, пресвятая богородица, только бы приняли… — молился плотник, с надеждой спускаясь в город, заветный город, чьи старые амбары, башни, красный и белый кирпич, все нагромождения прибрежных строений отражались в тихом зеркале Вислы, а розоватые полоски дыма из труб реяли над ними, как флаги.
В то майское утро «Америка» на противоположном берегу, «Америка» в городе Влоцлавеке, сбрызнутая блеском восходящего солнца, отраженная в трепещущей поверхности воды, затянутая легким маревом, казалась им прекрасным миражем, который вот-вот исчезнет, уступая место речке Малютке и богом забытому Жекутю.
Но «Америка» не исчезала, а, напротив, росла с каждым шагом, была совсем рядом, они уже получили на нее четырехгрошовую квитанцию, заплатив у будки на мосту по два гроша за проход, после чего обулись и двинулись на эти дымящиеся трубы по деревянному настилу, под которым вода гулко отражала все: голоса перекликающихся молочниц, торопливые шаги спешащих к началу смены рабочих из Нижнего Шпеталя, скрип телег — день, видно, был базарный.
Посреди реки ревел пароход, предупреждая о своем прибытии.
Между сваями тихо проплывали плоты. Лоцман, размахивая шапкой, указывал влево, за мост, где высился белый епископский дворец, и кричал из своей лодки головному сплавщику:
— Берегись справа! Задницей к епископу, задницей!
Вместе с бревнами по реке плыло что-то белое, похожее на мыльную пену — его было полно кругом, и в нос ударял резкий, кисловатый запах щелочи. А на берегу, когда отец с Щенсным пошли вверх по старинной улочке Матебуды, внезапно запахло чем-то таким теплым и дразнящим, что они остановились, принюхиваясь, а потом в изумлении глянули друг на друга: весь город благоухал жженым кофе.
Ветхие домишки, натыканные как попало по обеим сторонам узкой Матебуды, остались позади, и они вышли на широкую, шумную улицу. В подворотнях лопотали на своем языке евреи, а христиане толпились вокруг собора — того самого, с картинки, которую они пронесли с собой через все изгнание.
На этот раз художник не обманул, они видели своими глазами: собор у них на стене в Жекуте и вот этот, на площади, были совершенно одинаковы — добросовестно нарисованы. И тут и там нефы под красной черепицей, башенки с бойницами по сторонам, и две вознесшиеся к облакам стрельчатые башни, где крылатые львы, присев на зады, подняв передние лапы и разинув пасти, взирают с высоты на грешный город. С радостью ли взирают, с печалью ли, и кем они вообще для этого поставлены — по мордам не видно, слишком высоко.
Храм этот, со странным названием — базилика — был для плотника слишком барским, подавляющим, и он туда не зашел. Поглядел, сняв шапку, и зашагал своей дорогой, как ему объяснили — за Масляную, за Висляную, к штейнхагенской «Целлюлозе» на Луговой улице. Но, проходя мимо рыночной площади, он увидел старенький костел, низенький, с куполообразной башенкой, можно сказать — горбатый. Нищий у входа объяснил, что это старый приходской костел. Действительно, стены его явно видали виды, дыры были заделаны камнями.
— Давай, — сказал плотник, увлекая Щенсного за собой в прохладный сумрак. — Постоим немного, помолимся, отдохнем…
Щенсный не мог сосредоточиться. Слова молитвы, сегодня какие-то холодные и рассеянные, не приносили никакого облегчения. То ли у него было слишком много впечатлений в последнее время, то ли просто давил сам костел.
Камня здесь было больше, чем воздуха. Стены такие толстые, словно их не строили, а в каменной глыбе просверлили сквозное отверстие для людей, ползущих непрерывным потоком, как муравьи…
Он хотел прислониться к стене, но попал на край плиты и обернулся. Плита была мраморная, со звездой наверху и золотой лирой, обвитой плющом. Успевший позабыть буквы, Щенсный с трудом прочитал: «Блаженной памяти Казимежу Ладе, автору куявяков…»[5]
дальше еще что-то мелкими буквами, а потом подпись: «…влоцлавецкие гребцы».Отец вышел из костела, заметно приободрившись, он даже шагу прибавил, будто там, на Луговой, его уже поджидали. Только когда они миновали железнодорожный шлагбаум и услышали грохот машин за длинным серым забором, старик снова втянул голову в плечи и пугливо заморгал.
— Ну-ка, прочти, что там написано. — Он указал на вывеску над большим зданием из обожженного кирпича. — Может, это не здесь?
Он бы обрадовался, как дитя, окажись, что еще не сейчас, еще чуть позже придется войти к чужим людям, в чужой, незнакомый мир. Но Щенсный прочитал по складам:
— Штейнхаген и Зенгер, Бумажно-целлюлозная фабрика, Акц. общ… Пожалуй, здесь.