Возвращаясь оттуда, Щенсный встретил на улице Бернацкого. Они остановились поговорить, и Щенсный спросил, нет ли у Бернацкого какой-нибудь работы для него.
Бывший репетитор окинул Щенсного испытующим взглядом.
— Плохи дела?
— Из рук вон, — признался Щенсный.
— Есть тут одна работенка, только не знаю, возьметесь ли.
— Сколько платят за рабочий день?
— Там платят не по дням, а с носа. Общественная, можно сказать, работа… Заходите ко мне после обеда, часов в шесть или в четверть седьмого. Я живу в той же комнате.
Щенсный пообедал за восемьдесят грошей, прочел в газетах все объявления о найме и вышел, думая о том, что у него три с чем-то злотых в кармане и весьма смутная надежда получить работу.
Придя к шести часам в гостиницу «Славянская», он обнаружил там большие перемены.
Прежде всего — швейцар. Раньше никакого швейцара не было. Теперь при виде Щенсного из ниши около администрации высунулась темно-синяя ливрея с коричневыми пуговицами.
— Вы к кому?
Швейцар не согнулся в поклоне, не выразил улыбкой готовности к услугам: «Не угодно ли вам…» У Щенсного было озабоченное лицо, немодный, изрядно поношенный костюм, стоптанные ботинки — такому посетителю ничего не могло быть угодно. Привратный психолог спросил резко:
— Вы к кому? — и сделал движение, будто хотел Щенсного остановить.
— К пану Бернацкому.
— Семнадцатая комната, третий этаж, направо.
Он снова уселся в нише под абажуром, накрывшись газетой.
В былые времена уже на лестнице ударял в нос запах керосина и жареного лука, в номерах шумели примусы и пряталась нищета — тихая, благовоспитанная, мечтающая. Нищета эмигрантов и студентов. Воспоминания одних, мечты и надежды других одинаково плохо сдабривали то, что жарилось на сковородках, ломбард с одинаковым равнодушием поглощал одежду тех и других, а по общему коридору мирно фланировали халаты и пижамы, на двух языках извиняясь друг перед другом за свое неглиже: «Ох, извините, пожалуйста!» — по-русски и «Ах, пшепрашам наймоцней!» — по-польски, ибо это была все же благородная, с хорошими манерами бедность.
Теперь шаги заглушала новая ковровая дорожка. Пустой коридор сиял чистотой, положенной за два семьдесят в сутки. Затихли примусы, выветрился запах стряпни, исчезли халаты бывших губернаторов и будущих воевод, весь хаос и вся экзотика этого заведения. Европеизированная гостиница «Славянская» стала куда менее славянской и куда более простой третьеразрядной гостиницей.
Но в семнадцатой комнате все осталось без перемен. Щенсный увидел тот же громоздкий шкаф, две кровати и невымытое окно, смотревшее грязными стеклами в сад, принадлежащий не то капитулу, не то семинарии — Щенсный не помнил точно, в общем, какой-то «духовный» сад… Свекольного цвета диван, и пан Бернацкий за столом — бледный, сутулый, вросший в диван.
Как и в былые годы, пан Бернацкий писал для какого-то оболтуса, сдающего на аттестат зрелости сочинения: «Почему Латка в «Пожизненной ренте» Фредро во втором действии содрогается и плюет?» или: «Кто у Немцевича — «серебро нацепил» и на двуколке укатил?..» Как и прежде, около Бернацкого стоял стакан слабого чая, а у окна с презрением взирал на сад и на весь мир пан Онуфрий Негарасьный.
Когда-то в этой комнате жил Бернацкий еще с тремя студентами. Они были все из провинции, вместе изучали юриспруденцию и дружно спали по двое на койке. После разгрома студентов и эмигрантов комнату занял Негарасьный — бывший штабс-капитан царской армии, бывший петлюровский полковник и, наконец, бухгалтер гостиницы «Славянская» — желчный брюзга, ворчун и знаток лошадей. Ему было пятьдесят лет, и он плевал на все на свете, кроме бегов, где он играл с мрачным остервенением, выигрывал, проигрывал все и снова играл до полного забвения того, как бессмысленно и нелепо проходит жизнь.
Магистр Бернацкий, снимавший у него койку, был, наоборот, человек очень опрятный, аккуратный, чистенький, с накрахмаленной, отутюженной, тесноватой душой.
Пан магистр задыхался в нищете, которой он стыдился, с обширными знаниями, жадно и упорно накапливаемыми годами, с мыслью о матери и четырех братьях и сестрах в городе Калише, — знаниями, которые в конечном итоге оказались никому не нужными и нерентабельными. Так в страховой кассе застрял на унылой должности референта молодой магистр со старой, тесной душой, с вытаращенными глазами — без маяка, без понимания, куда идти дальше, с кем и для чего. Обыкновенный мещанин, измученный, заучившийся…
— Страховая касса будет вам платить один злотый за каждого человека, который работает, а на учете в кассе не состоит, — объяснял Щенсному Бернацкий. — Один злотый с носа — это немало при хороших оборотах. А хорошие обороты дает домашняя прислуга. Ее здесь масса, приезжает в Варшаву из деревни, все невежественные, глупые, сами прячутся от Страховой кассы, и хозяйки их укрывают. В каждом доме вы найдете незастрахованную прислугу, на них можно заработать, поверьте. Я сам подрабатывал таким образом, пока не получил диплом магистра. Потом уж стало неудобно — магистр как-никак…
— Но откуда я возьму этих прислуг? Не ходить же мне по квартирам!