Пришлось рассказать ей о событиях последнего времени и о своих теперешних перспективах.
— Вы говорите — конторская работа… Но стоит ли ради нее так убиваться и терпеть все это?
— Конечно, не стоит. Мне там будет несладко с этой горе-интеллигенцией, впрочем, я наверняка снова кому-нибудь нагрублю и меня выгонят в три шеи.
Он достал сигареты.
— Вы курите?
— Да, спасибо.
Прикуривая, она заглянула в его сумрачные, дерзкие глаза. Щенсный ответил ей своей горькой, чуть хищной улыбкой.
— Что смотрите? Лицо у меня, говорят, наглое, даже бандитское; нельзя долго держать на работе человека с таким лицом.
— Вы не похожи на слабого человека, на слуголова например… Наверное, вам пришлось много пережить. Вы постоянно живете в Варшаве?
— Нет, я родом из деревни… Отец был там плотником.
Ей хотелось знать все: и как было в Жекуте, и как во Влоцлавеке, почему там вспыхнула забастовка, как они построили дом из черепов, что Щенсный пережил в Варшаве и что в армии… Щенсный чувствовал облегчение оттого, что может кому-то рассказать всю правду о себе; ведь с этой девушкой они совсем не знакомы, ночь кончится, и они разойдутся в разные стороны, чтобы больше никогда не встретиться.
— Говорите, — просила девушка, когда он замолкал. — Говорите, я слушаю… Что было дальше?
Рассказ Щенсного очень ее волновал.
— И вы подарили ей эту веревку?
— Я не мог иначе. Это бы за мной тянулось, как, извините, смрад какой-то.
— Странно.
— Что тут странного?
— Вы столько раз могли поскользнуться, возможности представлялись всякие. Могли неплохо устроиться, чуточку поступившись своей совестью. А вот не устроились, не присмирели в такой нищете, в одиночестве… Действительно, у вас дерзкое лицо, у вас есть характер!
— Нет, я уже присмирел… Чувствую иногда, что начинаю гнуть спину. Когда мы уходили из Жекутя — я уже говорил, — отец велел мне этого мерзавца свояка уважить. «Поцелуй ему руку, поцелуй!» С той поры мне везде мерещатся его лапищи, я уже наклоняюсь к ним, вот-вот поцелую, но тут вдруг что-то происходит, случайность какая-нибудь, мне приходится уйти и начинать все с начала.
— Случайность? Допустим. Один раз случайность, второй раз случайность… Но почему все случайности так похожи друг на дружку, все идут в одном направлении? Вы говорите: «Меня отовсюду выгоняют и кричат: большевик!» Должно быть, в вашем поведении есть что-то неприемлемое для здешнего окружения, какая-то раздражающая всех, большевистская черта. Иначе откуда все это! Этот мир так устроен…
Она заговорила о том, как устроен мир эксплуатации. Это было для Щенсного не ново, знакомо по Симбирску и по «Целлюлозе», но теперь, в этих книжных чужих словах, ему слышались собственные обиды, собственный бунт и унижение — правда собственной жизни.
— Мне уже самому от себя тошно, — сказал он глухим голосом. — Не думайте, что из-за безработицы или оттого, что негде ночевать. Черт с ним, не в этом дело. Но что я стал такой, ни рыба ни мясо, — вот что меня гложет! Мне иногда кажется, что я уже на всю жизнь останусь живодером у этих господ! В такие минуты я готов их всех передушить, мне все безразлично!
Он тихо, горько засмеялся.
— Что такое?
— Ничего. Повешенный вспомнился. Тот самый Комиссар… Он ведь тоже. «Скажи, — спрашивал, — почему мне все безразлично?»
Девушка наклонилась к нему.
— Это оттого, что вы оторвались от своих. Так нельзя, — она уговаривала его мягко, даже за руку взяла. — За это приходится дорого платить. Из-за этого человек пропадает, так и знайте! От своих отойдет, к чужим не пристанет, помечется, помечется и зачахнет где-нибудь на жалкой должностенке…
Щенсный кивнул: правильно, как магистр Бернацкий.
— …или переходит в стан врагов, начинает угнетать других и богатеть, как всякий капиталист.
Щенсному снова пришлось мысленно кивнуть: ведь таковы были пути Корбаля и Сумчака.
— Но у вас все не так. Я не представляю, чтобы из вас получился когда-нибудь засушенный чиновник. Карьерист? Тоже вряд ли. Честное слово, мне непонятно ваше бегство от ремесла… Зачем?
— Мне казалось, что если я буду учиться, стараться, то сам сумею выйти в люди. Меня тогда очень взволновал один фильм…
Он пересказал ей «Человек без рук».
— Но у него же не было рук! — воскликнула девушка. — Это был путь одинокого калеки! А вы, товарищ, не одинокий и не калека…
В возбуждении у нее проскользнуло неосторожное слово «товарищ». И Щенсный догадался, чем занимается эта студентка, каких «родственников» она не застала в Варшаве! Не на Павьей ли улице[21]
, часом, находится дача, куда они уехали?— Я уже тоже думал, знаете ли, что надо вернуться к отцу.
— К отцу, к своему классу — разумеется! Боритесь с ним вместе, а то… Ну, скажите сами, до чего вы уже дошли? Еще немного, и вы в самом деле станете их холуем!
Они говорили до рассвета, и все стало ясно как день, занявшийся над королевским замком.
Они прошли мимо бронзовой Сирены и дальше по набережной.
Щенсный проводил ее до моста Кербедзя, не спрашивая, зачем она так спешит на Виленский вокзал, хотя оттуда нету в пять двадцать никакого поезда на Радом.