Киномеханик лежал, скорчившись, как младенец, на широкой лестнице, ведущей к выходу, покрытой ковром. Ковер, усыпанный попкорном и использованными билетами, начал тлеть. Неожиданно мне стало жарко. Я вспотел. Жжение, которое я последний месяц чувствовал только в анусе, распространилось по всему моему телу. Антонов огонь?
Вот и конец, — пронеслось в голове. Это и был конец.
Жжение усилилось. Я заживо сгорал, как еретик на аутодафе.
Слышал свист и улюлюканье толпы. Видел каменные лица инквизиторов, как будто выточенные из горного хрусталя.
Надо было спасаться. Как? Инстинктивно я начал искать воду. И нашел. На левой створке «Алтаря святого Бертена» Симона Мармиона протекала река.
Я прыгнул в нее.
Свежая чистая водяная струя приняла меня в себя.
Погасила адский огонь.
И я от радости превратился в русалку.
Будете проездом в Берлине, зайдите в Картинную Галерею, найдите там живопись Мармиона… и реку… и замки… и светлые отвесные скалы… и островок на реке. На двух крохотных холмиках растут два дерева. В ложбинке между ними я лежу по ночам и смотрю на звездное небо.
Новая жизнь мне по нраву, только к рыбьему хвосту никак не могу привыкнуть.
Охота на вепря
Интереснее симфонии, картины или романа — то, что от них остается в нас через месяц после концерта, посещения галереи или чтения. Это — их последействие, эхо, их новое существование в отрыве от оригинала. В сознании зрителя или читателя, в его воспоминаниях, иногда — и в его реальности. Или в его судьбе.
Полузабытое художественное произведение воскресает в нашем сознании и получает свое особенное, гибридное «тело», начинает новое, ни на что не похожее, «бытие».
Далеко не всегда радостное, светлое. За удовольствие надо платить.
Прекрасная мелодия повторяется и повторяется в нашем измученном черепе.
Забытый ландшафт встает и встает перед закрытыми глазами… и никуда от него не деться.
Бывает и еще хуже — неприятный герой из наспех прочитанного романа или из невнимательно просмотренного фильма поселяется в нас как тропический паразит, и завладевает нами. Превращает нас в своих носителей. В рабов. Иногда и в двойников-подражателей. Всегда недоделанных. гротескных, ущербных.
Иногда это проделывает не сам герой, а только его физиономия… голос… реплика… улыбка. Или его кольт.
Сквозь наши слабые защитные мембраны в нас проникают и пытаются овладеть нами изнутри и сущности похуже Джеймсов Бондов или Мэрилин Монро — мерзавцы-политики, попы, vip-персоны из мира масс-медиа, дизайнеры и другие жулики…
Моцарт — сладкий и чудесный — ожил не только в «Степном волке» Гессе и в душах бесчисленных его поклонников, но и во рту кондитера Пауля Фюрста в Зальцбурге. И получил новое, марципановое тело, одетое в серебристо синий костюм из станиоли. Моцарту еще повезло — он стал конфетой, а мог стать, как Бетховен — сенбернаром или как Шопен — аэропортом.
Достоевский и Свидригайлов прохаживались в конце восьмидесятых среди небоскребов Манхэттена. Джентльмены хоть куда. В цилиндрах. Потом ФМ зашел в казино и уже никогда не вышел оттуда. И Свидригайлов нашел свой особенный клоак и погряз в удовольствиях несколько более утонченных. Оба фантома были оживлены писателем Д. перед его безвременной кончиной.
Возлюбленная и натурщица Эгона Шиле, голубоглазая Валли, известная по многим работам художника, не только вошла в наше коллективное бессознательное своей щемящей улыбкой и не менее щемящими изломами экспрессивного тела, но и воскресла в кино, а затем, в двухтысячные годы, появилась в новой роли — инфернальной художественной «реститутки», угробившей достопочтенного мистера Леопольда, коллекционера живописи.
Тема эта, разумеется, необъятна.
Когда мне надоедает возиться с нетленкой… когда одолевают навязчиво напоминающие о себе литературные герои, когда надоедает слушать их призывный шепот, их мольбы, когда нет больше сил наблюдать откалываемые ими коленца, выкинутые ими фортеля и кунштюки… я покидаю свою кишащую милыми чудовищами прозаическую лабораторию и бездумно погружаюсь в «чужие воплощения», и иногда… даже отдаю долги, выполняю взятые в прошлом обязательства. Так и случилось этой весной. Проглядывал я свой худенький архив и натолкнулся на статью-заготовку о первой встрече с творчеством графика-писателя Бруно Шульца. В то время — в начале девяностых — у меня еще не было компьютера, писал я шариковой ручкой на бумаге. На пожелтевших страничках отпечатались мистическими кольцами следы от чашечек кофе со сливками.
Я набрал текст в формате «ворд»… начал поправлять, дополнять… увлекся. Позже не без труда нашел недостающие источники… часами рассматривал картинки, раз пять прочитал тексты… что-то писал, посмеиваясь.
Погружение в мир Шульца растянулось месяца на два. Сам собой возник не совсем серьезный текст-коллаж… без особых претензий… страниц на сорок — «Фуражка для лемура».
Отослав его главному редактору «Мостов», я наивно полагал, что глава «Бруно Шульц» для меня закончена.
Думал так: через пару лет — Бог даст — прочитаю Шульца еще раз в ванне… посмотрю картинки. Может, что-нибудь в голову и взбредет.