— Вот то-то. Ты что же думаешь, у нас выбор был? Время-то было какое, забыл? Жизнь человека и медного гроша не стоила. Пустое место. Постановление приняли. О мерах по ликвидации кулачества как класса. Ликвидации — понимаешь, что это значит? Сказали — ехать. Все. Мешок за спину и на поезд. До Гатчины. А потом — телегу искать надо было с лошадью, да по грязи, по кочкам… До Андреева Колодезя. А там уже везде наши были. Избиение младенцев…
Тут дед опять закряхтел, завздыхал. Минуты три молчал, коленку тер, потом продолжил.
— Не хочу, сынок, на тебя своих собак вешать. Слышал небось, что это такое было «коллективизация» эта. Смертоубийство чистое. Расскажу тебе только одну историю. В душу запала. Перед самым возвращением в Ленинград притащились мы в одну богатую избу, а там значит баба с дитем. Мужа у нее уже с неделю как забрали. Подкулачник был он или вредитель, кто знает? Хорошо хоть не троцкист. Этих гнобили беспощадно. А так… Может и выжил. Случались чудеса. Скот, зерно и все запасы у них отобрали, лошадь увели, только младенца оставили в люльке. Увесистая эта люлька висела на четырех цепях, в потолок избы было врезано кольцо.
У матери то ли от голода, то ли от горя молоко пропало — младенец орал как резаный, а она, не помню, как ее звали — Евпраксия что ли, или Параскева, с почерневшим лицом, сидела на лавке, качала люльку худой рукой и смотрела в пол. И выла тихонько. Батиньки-мои-батиньки-мои, Спаси-гос-ди-спаси-гос-ди…
Алешин говорил нам про нее: «У этой кулацкой суки должны быть деньги. Много денег. Донесли соседи. Схоронены где-то. Мужа излупцевали, пальцы ему клещами вертели — молчит. Бабу били — тоже молчит. Леха ваш ее отодрал при всех и спереди и сзади — вот была потеха! Хотели ее выблядка у нее на глазах на штык поднять, но побоялись, что рехнется, пропадай тогда золотишко… Ваша задача — узнать, где деньги, и изъять. Вы ребята умные, будущие архитекторы и инженеры, вот и поработайте с ней убеждением».
Узнать, изъять. А как узнаешь? Убеждением? Архитекторы…
Ну, вот, расселись мы в избе на лавках. Горница просторная. жили кулаки зажиточно. Мебель наши всю переломали, клад искали, черти бухие. Пол вскрыли. Иконы как дрова накололи. Чего их жалеть — деревяшки, они и есть деревяшки. Это сейчас вокруг них хороводы водят, а при Никите, помню, штабелями жгли. Разнежились нынче все, а при Сталине было — без дураков!
Значит, сидим. Что делать — непонятно. Баба воет, ребенок орет. Мочой пахнет и блевотиной.
Подошел я к бабе. Поглядел на нее. Молодка еще, привлекательная. Только худая как смерть, черная вся и зареванная. Сказал ей: Ты, как тебя, скажи нам лучше сама, где деньги спрятала, в живых останешься, дура, ребенка воспитаешь, может, обойдется все…
Погладил ее по плечу, хотел по-хорошему. А она дернулась от меня, как кобыла, которую овод в зад ужалил и давай выть… Спаси-гос, спаси-гос…
Ты о ребенке подумай, ему жить тут… Мы с Михой не злые, скажи нам, где деньги, мы за тебя словечко замолвим. Попадешь в лапы к Алешину, он тебе ногти из пальцев вырвет, лют как сатана…
Полчаса уговаривал дуру. Все впустую. Переглянулись мы с Михой, плечами пожали.
Тут Миха наклонился ко мне и зашептал в ухо: «Слушай, Зямик, у меня идея есть. Давай, как Шерлок Холмс, помнишь, письма он какие-то любовные у одной бабы выманивал… Письма или фотографии, не помню… богемского какого-то козлотура — князя что ли или короля, ну в общем, устроил он маленький фиктивный пожар, а баба эта кинулась письма спасать, а он подсмотрел, где она их прятала, чтобы потом фотографию выкрасть. Не помню, чем кончилось…»
— Ты, что же, хочешь избу поджечь? А если деньги где-нибудь глубоко в подполе или в огороде зарыты? Или в лесу, в дупле? Куда она тебе кинется? Посмотри на нее, ей все равно. Конченая баба. Дом пожжешь, а золотишко не найдешь. Алехин нам головы оторвет, а может и настучать, ты его знаешь, еще посадят… за порчу соцпмущества, загремим во вредители, не отмажешься вовек!
Но Гершу упрямого разве отговоришь?
В общем, достал Миха свой наган с холостыми патронами, стрельнул в потолок, для куража, конечно, а потом хвать керосиновую лампу — и на пол ее. Вспыхнуло красиво.
Я поближе к двери… страшно! А он в темном углу стоит, как Гамлет, и на бедную бабу смотрит. Ждет, когда она ребенка и деньги спасать кинется. А та — сидит себе как сидела, и воет. Пламя загудело, по стене поползло и на люльку перекинулось. Ребенок еще громче заревел… Тут не выдержал я, подбежал к бабе, схватил ее под руки и сплои уволок на улицу. А за мной Миха люльку с ребенком вытащил. Вместе с цепями из потолка выдрал, мосластый черт. Ребенка в пеленках бабе в руки сунул, люльку под ноги швырнул, а сам скорей — в избу, пожар тушить. И ведь потушил, мерзавец! Вышел из избы, грудь колесом, как гусар ус подкручивает, а у него усов-то и нет. Так мы тогда между собой дурачились. Славный был Миха парень, подкосили его потом на фронте немцы, и трех недель не провоевал. Из всей нашей группы один я войну пережил… А некоторых еще в тридцать седьмом не стало… Горько, сынок.