Марк никогда не скрывал происхождения своих предков, но и не афишировал его. В его паспорте было записано «русский», потому что Светлана Сергеевна была стопроцентной славянкой, и в школе мало кому приходило в голову, что Марк Львович Бахтин звучит почти так же откровенно, как Борис Соломонович Горштейн. Но такое внимание к звучанию его имени и характерной изысканной округлости бровей, по которой он сам безошибочно определял евреев, было временным, и Марк знал это. Чем старше он становился, тем яснее виделся тот черный день, когда чьи-нибудь не совсем трезвые глаза прояснятся страшной догадкой: «А ты, случаем, не еврей?»
Все осложнялось еще и тем, что Марк привык думать и чувствовать как русский, с долей беззлобного сомнения: а может, и впрямь жиды во всем виноваты? Ему не очень верилось в существование жидомасонского заговора, но мальчик знал и то, что дыма без огня не бывает. Когда же, случайно оказавшись на уличном митинге, Марк услышал, с каким жаром и ненавистью говорили об этом и рабочие, и университетские профессора, то едва не расплакался на глазах у всех.
Ему стали отвратительны свои попытки завоевать любовь окружающих, ведь он вдруг понял: что бы он ни делал, каких бы подвигов ни совершал, стоит только выясниться одной маленькой детали и… Марк включал телевизор и тут же вжимался в самую спинку кресла, чтобы ненасытные руки с экрана не дотянулись до его горла. Он открывал последние газеты, и вскоре его глаза начинали слезиться. Он садился в автобус и выскакивал на следующей остановке, ошпаренный потоком проклятий в адрес их губернатора-еврея…
Неожиданно Марк начал чувствовать ответственность за дела всех евреев мира, и это угнетало его. Однажды, по обычаю размышляя перед сном, мальчик понял, что только став большим Евреем, знаменитым и богатым, он сможет освободиться от этой рабской зависимости. Тогда Марк и не подозревал, сколько людей решали то же самое до него.
Только от одного человека, кроме матери, Марк не ждал удара исподтишка. И сейчас, встречая Катю возле театра, он чувствовал спокойную радость, которая не может обмануть. Ей было известно о племяннике все, и тем не менее она любила его, Марк это знал.
Они особенно сдружились после смерти его отца, когда порывы февральского ветра затихли последней овацией. Катя уверенно взяла их с матерью под руки, переплетя свои горячие пальцы с их омертвевшими, и увезла к себе, избавив от поминального ужина в Доме актера. Они помянули втроем (Володя и тогда был в отъезде), и Катя смело налила племяннику водки. Выпивал он и раньше, на тайных пирушках с одноклассниками, но тогда захмелел больше ожидаемого, нашел под столом теткину руку и просидел, не выпуская ее, весь вечер, замирая от едва ощутимого поглаживания тонких пальцев. Незадолго до смерти отца Марк впервые был близок с девушкой и самонадеянно решил, что познал все, но вот такое тайное касание оказалось куда лучше всего, испытанного до сих пор. Ему казалось, что сердце вот-вот разорвется – так сильно щемило в груди, и Марк молил только, чтоб это никогда не кончалось.
Потом у Кати заболела дочь, и она долго не приходила к Бахтиным, а сам он наведаться не решался, полагая, что между ними произошло нечто запретное, и не зная, как следует себя теперь вести. Но спустя две недели он вернулся домой, и дверь открыла Катя, веселая и непринужденная, как всегда. У него с души будто свалился камень, и с тех пор они стали ближе друг другу, чем когда бы то ни было.
В который раз он огляделся, надеясь отыскать взглядом Катю, но не обнаружил зацепки, кроме старого фонтана, еще не застывшего в предчувствии зимы. В пасмурной сонливости сентябрьского вечера фонтан будто чувствовал себя смущенным, и вялые струи его пытались начертать в воздухе: зачем я здесь?
«Зачем я здесь?» – повторил Марк и, наклонившись, как в детстве, зажал пальцем одно из отверстий. Струя упруго замерла, холодя подушечку. Марк выждал немного и убрал руку. Была струя или нет – ничего, по большому счету, не изменилось.
Он поежился и потер озябшую руку. Не нравились Марку моменты, когда в голову лезли мысли, которые с натяжкой можно было назвать философскими. И саму-то философию он искренне считал шизофреническим бредом. Мысли, которые он вычитывал в классических трудах, казались столь очевидными, что становилось даже неудобно за тщеславие мудрецов, преподносящих людям прописные истины под видом прозрений. Если же Марк, напротив, чего-то не понимал, то с легкостью списывал одну мысль за другой в разряд «мудрствований лукавых», даже не пытаясь вникнуть в их суть.
Как и отец, Марк любил вещи ясные и увлекательные, как романы писателя, в честь которого был назван. А Набокова старший Бахтин так и не осилил, признавался, что засыпает уже на второй странице.
– Эй, красавчик, поразвлечься не желаешь?
Марк резко обернулся и едва не сбил Катю с ног. В длинном светлом плаще (она вообще носила только светлые вещи), с распущенными волосами, она действительно казалась веселой феей, в желтом зонтике которой прячутся добрые сказки. Его мама не ошиблась…