Взял Самсонов "доношение", стал его перебелять; но чем далее писал он, тем тревожнее становилось y него на душе; а когда дописал до конца, то тяжелым предчувствием, как железными тисками, грудь ему сдавило: в докладной записке своей Артемий Петрович открывал государыне глаза, без всякой уже утайки, на целый ряд возмутительных жестокостей и злоупотреблений временщика-курляндца, который в конце концов должны были возстановить и против нее, государыни, любящий ее русский народ.
Самсонов решился поделиться своими опасениеми с Эйхлером; но тот прервал его:
— Да ты не видишь, что ли, что дело идет здесь о пресечении непорядков?
— Как не видеть. Но, неровён час, государыня осерчает. Все это можно бы сказать помягче, просить, а не требовать.
— Где надо просить, там не требуют, а где надо требовать, там не просят!
— И удостоится ли еще записка воззрение государыни? Отведут ей очи…
— Сам Артемий Петрович, я думаю, гораздо лучше нас с тобою знает, что делать, а мы только его исполнители.
Опасение Самсонова, однако, оказались не напрасными. "Секретное доношение" Волынского было передано императрицею самому Бирону для представление своих обяснений, а тот категорически заявил, что считает ниже своего герцогского достоинства оправдываться от злостных изветов человека, который осмелился нанести побои секретарю Академии Наук Тредиаковскому в императорском дворце, в собственных его, герцога, покоях и тем выказал неуважение к особ самой государыни.
— Служить вместе с Волынским я долее не могу! — заключил герцог. — Либо он, либо я!
рассказывали, что Анна иоанновна никак сперва не соглашалась пожертвовать Волынским, проливала слезы, но что Бирон стоял на своем. И вот Волынскому было прислано из дворца оффициальное извещение, что ее величеству до времени не блогоугодно видеть его при Двор.
— Ну, что я вам говорил, Артемий Петрович! — не удержался тут заметить ему Эйхлер. — При Дворе слагаются теперь про вас уже всякие небылицы: что вы бунтовщик и конспиратор, что и башкирские-то бунты, и поджоги в разных местах не обошлись без ваших наущений.
Волынский горько улыбнулся.
— Еще бы! — сказал он: — Теперь я и злодей, и разбойник, потому что этому курляндцу надо, во что бы то ни стало, стереть меня с лица земли. Не даром вспомнишь поговорку Разумовского: Не говори: "гоп!", пока не перескочишь.
Настало Светлое Христово Воскресенье. Все население столицы встретило его радостно на за утрене при перезвоне колоколов. Один только первый кабинет-министр с своими малолетками-детьми да немногими из самых преданных ему слуг сидел y себя в четырех стенах. А когда поутру явился к нему Эйхлер поздравить с Светлым Праздником, Артемий Петрович поник головой и угнетенно промолвил:
— Господь Бог знает и все дурные мои, и все добрые дела. Да будет же надо мною Его святая воля! Но недруги мои, я чую, ищут теперь только претекста, чтобы довести меня до плахи.
Предчувствие его не обмануло. В конюшенной конторе выкопали старое дело, из которого усматривалось, что два года назад из этой конторы были отпущены 500 руб. дворецкому Волынского, Василью Кубанцу, на "партикулярная нужды" его господина. Тотчас последовал указ об аресте Кубанца. Подвергнутый начальником канцелярии тайных розыскных дел, генералом Ушаковым, "пристрастному допросу", калмык поведал о таинственных собраниех в доме Волынского, с целью будто бы ниспровержение престола, а кстати наплел на своего блогодетеля и всевозможные другие провинности, начиная с того времени, когда тот был еще губернатором в Астрахани, где обирал будто бы и правого, и виноватого, похитил даже будто бы из монастыря дрогоценную ризу, украшенную жемчугом и самоцветными каменьями, стоимостью свыше 100 тысяч рублей. Этих голословных показаний выкреста-татарина оказалось совершенно достаточно, чтобы обявить Волынскому и остальным «зоговорщикам» домашний арест и нарядить над ними следственную коммиссию. Едва только успел Артемий Петрович сжечь в камине наиболее компрометирующие бумаги, как к нему нагрянули чины от "заплечного мастера" (как называли тогда лютого генерала Ушакова) и опечатали все, что еще не было сожжено. Вслед затем начались допросы Волынского и его сообщников, а 18-го апреля домашний арест был распространен и на всех его домочадцев. Возвратясь опять под вечер с такого допроса (разумеется, под конвоем), он позвал к себе Самсонова.
— Ну, Григорий, — обявил он, — нам придется с тобой распроститься и, думаю, уж навсегда.
— Но за что, сударь, такая немилость?! — воскликнул Самсонов. — Чем я это заслужил?..
— Напротив, — отвечал Артемий Петрович: — тобой я как нельзя более доволен и потому не хотел бы губить тебя вместе с собой. Покамест ты ничем еще не опорочен, а я (он мрачно усмехнулся), я — государственный преступник! Но и тебя, совсем уж безвинного, мои злодеи могут притянуть к ответу: ведь последняя моя докладная записка государыне перебелена твоей рукой. Сегодня меня допытывали, кто ее переписывал. Я отвечал, что сам. Мне, понятно, не поверили: мой почерк им слишком хорошо известен.