А я снова закричал третьему пулемету, тяжелому станковому пулемету “максим”, быть готовым, - а к чему готовым, я сразу сказать не мог, ведь не бежать же, а, конечно же, стрелять. Но куда - в этой обстановке я сказать не мог. И потому только закричал с какой-то даже угрозой, чтобы были готовы.
И правду говорят, дуракам везет. Я уже не один раз говорил, что я не умный, что меня за такового принимают. В который раз заступница моя Божья Матерь заступилась за меня. Минута прошла. А курды все на гребне не появлялись. Разъезд ахал в их сторону залп за залпом. В перерывы, когда они досылали патрон, я явственно слышал давящий гул большой конной массы. Но разъезд с гребня не бежал. Что-то его не гнало в страхе с гребня. Возможно, это обстоятельство, несмотря на вытаращенные глаза присланного казака и его доклад о пятистах курдах, находящихся к нам вплотную так, что и кулеш их можно было зачерпнуть ложкой, заставило меня отдать мой на первый взгляд губительный приказ.
Уманцы на половине холма оставили лошадей и полезли пешком. Их было хорошо видно. И было видно, сколько мы все неживые. Уманцы лезли на холм, будто шли по воде против сильного течения. Закипающий от жара воздух резал их напополам. Разъезд продолжал стрелять за гребень залпами. И снова в момент досыла патрона из-за гребня явственно врывался гул большой конной массы.
Я, кажется, все сделал. Оставалось теперь только ждать. То есть делать самое тяжелое. Быстро, как выстрелы, не словами, а дробными камнями во мне застучало: “Как быть? Что делать? Чем отразить? Отчего они так смелы, что напали на артиллерию? Что это могло означать? Ждать такого же нападения с правого фланга, становящегося при нашем развороте влево нашим тылом? Придется рубиться?” - И расслабляюще до опускания рук ударило, справлюсь ли я с рубкой, правильно ли я распорядился.
Трудно сказать, какое время я был в таком состоянии. По мне, так это длилось нескончаемо долго. Павел Георгиевич, наверно, почувствовал это. Он подошел, а я сперва и не заметил того. Я только услышал:
- Разъезд стреляет и ни с места!
И с меня сошла лихорадка. Я огляделся. Никакой нескончаемости во времени не было. Хвати, так прошла какая-нибудь минута.
Далее все было тривиально. И мне все это было вдруг знакомо. И мне было потом за мои переживания стыдно.
Он прорвался с холма. С холма их встретили наши пулеметы и сотня уманцев - залпами. Но с полтора десятка их прорвались через гребень. Мы с Павлом Георгиевичем были в седлах. Мы видели - полтора десятка их прорвались и потекли с холма. Я их понял. Уже сам бой потащил их. Павел Георгиевич вынул револьвер.
- Господа! - подбежал абсолютно белый в лице адъютант батареи хорунжий Комиссаров. - Господа! Да ведь они нас изрубят!
- Ваше высоко-б-б-б! Ваше высоко-б-б-б! - завскрикивал, будто ребенок, вахмистр Касьян Романович.
- Взвод! Пачкой! Прицельно… гтовсь! - дал команду своему взводу Павел Георгиевич. И его команду повторил своему взводу подъесаул Храпов.
Я смотрел на прорвавшихся полтора десятка всадников. Мне было неприятно их видеть. И я видел одного из них, моего.
С треском ударил пулемет в голове колонны.
- Ага, - сказал я в удовлетворении.
- Ваше высоко-б-б-б! - снова закричал Касьян Романыч.
- Да что же это такое, господа! Ведь вы командир! - схватил меня за стремя хорунжий Комиссаров.
Мне стало за него стыдно. Я не мог более находиться около этого человека, носящего на плечах погоны офицера русской императорской армии. С него следовало погоны снять. Осторожно, будто жалея, я вынул шашку, на которой, как помните, было заклятие. Я вынул шашку. Я дал Локаю шенкеля. Он переступил и взял рысью. Хорунжий Комиссаров едва не упал, но отцепился. Я дал Локаю шенкеля еще. Локай взял галоп. По своей породе он хорошо ходил в гору, хорошо ходил по любой местности даже ночью. И по своей породе он не любил рыси.
- Борис Алексеевич! - услышал я Павла Георгиевича.