Насколько тяжело переживал Сергей Николаевич свой отход от революционного прошлого, от друзей, связанных с этим прошлым, видно из следующих заключительных строк его письма к моему отцу: «Я глубоко несчастен сейчас. Я болен, но моя болезнь духа, а не тела, – та болезнь, в которой, может быть, больше здоровья, чем в ином здоровье здорового человека. Мне горько остаться одному, отойти от близких мне людей (а одним из них были Вы), но лучше для меня, если останусь я совсем один, если я уйду от Вас и всех других, чем если б я остался с Вами, поверив в кредит Вашей старой правде и истине. Пусть моя дорога будет узка, терниста, извилиста, но лучше идти своей тропинкой, чем чужой большой, пыльной, утоптанной дорогой!»
Я вернулась в Москву 3 августа 1907 года. Сергея Николаевича в это время в Москве не было.
8 августа я видела его в первый раз после моего возвращения из-за границы. Серьезно я с ним ни о чем поговорить не успела, но по нескольким его словам поняла, что он действительно ушел от жизни в какой-то свой мир. Я задавалась вопросом: «В какой? Куда? Кто прав – он или отец?» С каким-то неприятным оттенком говорил он о розни, которая возникла в последнее время между старым и новым поколением.
Сережа обещал познакомить меня со своим лучшим другом Волей Разевигом, студентом 1-го или 2-го курса Московского университета, товарищем Сережи по гимназии, и его сестрой Надей36.
О Воле он выразился как об интересном и самостоятельном в своих воззрениях человеке, оказывающем в некоторых отношениях влияние даже на него, Сережу, а про Надю сказал, что она совсем еще девочка.
Я не сразу сориентировалась среди нового для меня настроения молодежи, совершенно иного, чем то, которое царило в обществе в момент моего отъезда за границу. Новое поколение действительно ушло от «жизни», если понимать под этим словом то, что понимал мой отец, в какой-то иной мир личных переживаний, мистических настроений, искания новой свободы, новых истин. Процветал спиритизм и всевозможные общества на эротической подкладке, вроде общества огарков. Старшие набросились на воспитание детей…
Я чувствовала себя между двух лагерей: от старших я отошла, а к молодым не знала, как подойти. Жизнь их была для меня пока загадкой. У Разевигов я чувствовала себя как-то странно: легкая болтовня, спокойное настроение, Волина игра на рояле (он немного играл самоучкой), разговоры о новых поэтах – Сережа часто читал их нам вслух, – как все это было не похоже на то, что я оставила в России, уезжая за границу. Тогда все думы, интересы, разговоры, вся жизнь сосредоточивалась на одном, теперь рассеивалась на многое.
Первое время после моего возвращения я не часто виделась с Сережей. Мне очень хотелось тогда узнать и понять, чем живет Сережа. Но на мои слова он отвечал, что часто лучше молчать, ибо никогда не будешь понят так, как хочешь… Он приводил в пример Христа и Ницше, которые были не поняты… Мне Сережа казался тогда очень странным: с разными людьми он разговаривал как будто на разных языках, и получалось так, что люди самых разных направлений считали его за своего единомышленника. Мне это не нравилось, и я задавала себе вопрос: «Искренен ли он?» Я была тогда слишком юна, прямолинейна и неопытна, чтобы понятъ всю сложность, многогранность и противоречивость такой натуры, как Сережа. Много помог мне в этом Воля. Как-то раз мы возвращались с ним вместе от Сережи, и я высказала ему мои сомнения относительно Сережиной искренности. Воля горячо вступился за Сережу и развил целую теорию насчет того, что у каждого человека бывает центр и периферия и что величина и оригинальность центра может служить мерилом людей. «У Сережи, – говорил он, – периферия очень разноцветная и многогранная; к разным людям он поворачивается различными сторонами ее, и не его вина, что они одну такую сторону принимают за все; от этого и происходят ошибки в суждении о Сережином характере и взглядах. И только очень немногие люди знают его настоящую сущность, его центр. Центр же у него есть, и очень большой и оригинальный, и это видно хотя бы из того, что Сережа постоянно развивается все в одном направлении… Часто впоследствии, когда я уже гораздо лучше и глубже знала Сергея Николаевича, мне приходилось встречаться с мнением людей, знавших его поверхностно или даже понаслышке, что он неискренний человек, и я всегда старалась опровергнуть и рассеять это предубеждение. В те годы, вероятно, вследствие мучительной внутренней борьбы, Сережа действительно сжимался, как улитка, уходил в себя, замолкал при встрече с людьми далеких и чуждых ему воззрений. В споры он вступать не любил и всегда как-то затаивался в себе. Боялся он довериться и мне, и на мои старанья вызвать его на откровенные высказывания отвечал мельком и с неохотой.