Когда-то, в самом начале пути, ее вело в работе само желание работы — запах красок, ощущение кисти в руке, даже сам процесс работы с холстом и натурой. И вдруг исподволь, незаметно этот легкий способ вызывать в себе вдохновение исчез. Нет, он не иссяк, а как-то стушевался. И теперь вдохновение вызывалось работой мысли: оно возникало тогда, когда из подспудного, слепого, мучительно бессловесного желания писать возникало это, именно это лицо, дверь, дерево, улица, возникало какое-то сознание — незримое, радостное — родства того, что было на душе у Нельки с тем, что видела она в лице Ольги. И, вглядываясь временами в ее лицо, — Нелька делала это коротко, как снайпер (взгляд — и вот уже убраны глаза в сторону), — Нелька поняла: в ней судьба ее начавшаяся, судьба ее собственная и та красота — неброская, стесняющая сердце, излучающая тихий свет грусти, радости и тревоги, к которой она страстно тянулась всем своим существом.
— Нет, у меня есть белье, пара отличного белья.
— Соскучились по семье?
— Прости меня, пилот. Но я знаю — ты не спишь. И я пришел.
Новенькие истребители приходили на аэродром не в контейнерах, а по воздуху «своим ходом», одни и те же пилоты-перегонщики появлялись в авиагородке по два-три раза в день. Вечером их нельзя было встретить ни в кафе, где из крепких напитков подавали молочный коктейль, и даже двойного кофе нельзя было выпросить, потому что на этот счет существовало какое-то строгое указание местного авиационного начальства, ни на прямых и тенистых улицах городка, ни в крохотном парке, похожем скорее на озелененное расположение части, — столько кругом было плакатов, панно, лозунгов и призывов, которые делаются где-то большими сериями и которые можно встретить и на юге, и на севере — одинаковые вплоть до опечаток и ошибок. Была в парке танцевальная площадка и узенькие асфальтированные аллеи, выложенные по краям беленым кирпичом. Всего этого Барышеву было достаточно, чтобы догадаться что за город находится по соседству.
— Ну черт с вами, — сказал Волков. — На том свете претензий не принимаю.
Вот и два с половиной года.
Мало что изменилось в доме: только гравюра появилась на стене маминой комнаты. Подлинная и, очевидно, очень хорошая: вьетнамские крестьяне в огромных шляпах, под дождем. В уголке надпись на французском языке — и чуть ниже перевод: «Генералу Волкову от воинов дружественной армии». А внизу — знакомым твердым и четким отцовским почерком: «Машенька, в день твоего рождения. Отныне нам с тобой только дважды по двадцать. Всегда. До самой последней посадки».
Минин снова помолчал. Ольга не могла больше лежать и села на своем диванчике.
Прошло много лет после того полета, и много раз он летал и этим и другими маршрутами, но из памяти все не выходил этот человек. Словно наваждение какое-то. А летел он, отец Светланы, — тогда уже отец — почти без копейки денег: все отдал, оставил дома — горько, с маху решась раз и навсегда… И за его плечами уже были и любовь, и тоска, и война — с грохотом танка, с дрожью рычагов и педалей фрикциона, с гарью и кровью. И институт. И еще одна странность была у него, отца Светланы — Дмитрия Софроновича Декабрева, — в воспоминаниях своих о давнем и недавнем прошлом он никак не мог расставить в хронологическом порядке — войну, любовь, женитьбу, рождение дочери, институт свой. Словно все это происходило сразу, может быть, такое ощущение было у него оттого, что все это он мог только условно считать минувшим, прошлым, что ли, а на самом деле — он и сейчас жил в том времени. А тем более тогда, в первом своем перелете через всю заснеженную Россию. Растерянное, смятое всем происшедшим с ними лицо жены возникало в его воображении ни с того ни с сего на фоне заснеженного поля перед Вислой — на фоне беззвучных (потому что звук помнить нельзя, а если можно, то — только во сне) взрывов — видимых ему через смотровой триплекс его тридцатьчетверки. И он тогда не мог отделаться от ощущения, что его тридцатьчетверка осталась на краю взлетного поля Шереметьева, возле самого бетона.
…Он так и задремал, положив голову на руки, охватившие рулевое колесо. Ни одна машина не прошла мимо. И он мог время от времени выключать свет, пока не слышен был гул двигателя по ту сторону перевала. Но он не стал этого делать. Стоило только однажды выключить, как тотчас вернулось это необъяснимое чувство потерпевшего крушение или скорее — ощущение несчастья. Кулик не хотел этого. Собственно, он был доволен тем, что выдержал свалившееся ему на голову неожиданное, непредвиденное испытание. Он даже был весел и представлял себе, как будет рассказывать потом ребятам обо всем.
— Как там «челябинец»?
Но он не смотрел на Кулика, он взял Аську за подбородок, повернул ее лицом к себе рывком.
От нетерпенья подрыгивая ногой, механик ждал Кулика.
— Нормальный ход, сказал я, — ответил тот и добавил: — Разрешите сутки, товарищ генерал? Еще только сутки.