Барышев недоумевал, отчего это так разговорился полковник. Терялся в догадках. Даже подумал было, не несчастье ли еще какое-нибудь, но успокоился на этот счет — несчастья больше ждать ему было неоткуда, только от самого себя. А за себя он был спокоен.
Но Нелька понимала и другое: не этого ей хотелось. И она горько, одними губами усмехнулась и подумала: «Поэзия — нелегкая работа, соленый пот, воловий труд…» Римма писала так. Верно это. Ой как верно. Поэзия и живопись… Понятия мужского рода. Всю жизнь боялась женского понимания — и вот на́ тебе! Чисто женская вещь. «А ну-ка, девушки…» Значит, — подумала она, уже не разглядывая холст, а просто и грустно глядя на нею, — есть не только женские стихи. Есть женская живопись, и как раз — вот она».
— Я понимаю, — тихо сказала она. — Но я так не хотела этого разговора. У каждого человека есть какие-то свои странности. Но такие… Я не знаю, откуда они у нее.
Когда вездеход, на котором стоя ехал Декабрев, вырвался на площадь, Декабрев привычным для танкиста прикосновением попросил водителя остановить машину. И водитель взял рычаги на себя, затянув фрикционы. Вездеход стал, выжал амортизаторы. Декабрев перебрался через борт. Он подождал, пока все БТэры с пассажирами пройдут мимо, отфыркиваясь и разбрызгивая гальку. И только когда последняя машина исчезла за поворотом, он огляделся. Он хотел было пойти в райком, но увидел вывеску геологоуправления и пошел туда. Он знал здешних ребят и заочно, и в лицо: встречался с ними на слетах и совещаниях. И даже приходил на помощь их геопартиям, посылал свои вертолеты и своих людей. И он пошел к ним, как шел бы домой.
— Что? Что ты сказал?
Нелька, еще не раздеваясь, лишь расстегнув пальто, подошла к окну — широкому, во всю стену, машинально закурила, все еще исполненная волнения; сигареты лежали тут же, на подоконнике, сигарета пахла пиненом. «Табак всегда впитывает запахи», — подумала она и вдруг резко повернулась к холсту. Она мысленно назвала его «Первый снег» — названием, пришедшим сразу же, в первое мгновение, — тайно боялась, что оно примирит ее с этим холстом, с тем, что вышло. Она с давних пор знала, что прощать себе то, что не получилось, нельзя. Это гибель, болото. Засосет и не вылезешь никогда, не выразишь на холсте того, чего очень хочется, — не получится. Знала, что именно в этом «непрощенном» и заключается то самое прекрасное, почти непостижимое, мучительное — «Я себя смирял, становясь на горло собственной песне». Нелька так и произнесла про себя эти стихи, и усмехнулась, и нахмурилась потом, отчего ее лицо словно похудело и заострилось. Все эти истины выдавал им, «студийцам» Дворца пионеров, тихий, маленький, черный и горбоносый художник, серб Кранцевич Славко Славович. Он и академию закончил, и поездить успел по градам и весям, и успел полюбить Россию, по-южному суетливо и пылко, но неожиданно глубоко. Он полюбил ее с Чистякова Павла Петровича, то есть сначала понял и полюбил русских, а потом уже их землю. И он говорил, что Чистяков, русский, принадлежит миру, и передвижники принадлежат Сербии так же, как и России. Славко Славович говорил тихо и страстно, пылая выпуклыми сербскими глазами: «Нет народа на земле, давшего столько всемирного, как русские. Крамской, Репин, Серов. А Коровин! Свята Мария — Коровин! Какое сердце! Оно открыто, как вернисаж. И Врубель — сумасшедший, гениальный Врубель!» Странно было только одно — Левитана он не любил, и Нисского. «Живопись должна быть жестокой. Живопись должна… Свята Мария», — Нелька вспомнила его голос. Он говорил: «Как это по-русскому. Есть у вас поэт, себя смирял на свое горло… Как это?..»
На лесосклад под погрузку он подал машину уже мокрый и разбитый. И он с тоской подумал, что из шестисот восьмидесяти километров пройдено всего лишь пятьдесят. И все только еще начинается.
— Прыгайте, ребята, — сказал Волков. — Ничего не поделаешь.
— Я знаю. Я чувствую это. Но тебе нечего понимать, отец. Честно…
— В армии ваше продвижение по службе остановилось на воинском звании плютоновый?
— Обсуждать подобные вопросы не в нашей компетенции, — подал с переднего сиденья голос замполит.
Недоумевая, Ольга вернулась. Надела бахилы, у торжественно строгих дверей операционной натянула маску, болтавшуюся у подбородка, поправила колпачок на голове и вошла.
— Поздравляю! — сказал Волков. — Поздравляю тебя и твой полк.
— Говорят, газета убивает запах? Это правда?
Над Сибирью не было облаков. Облаков не было и дальше на Восток, все ровнее лежал здесь снег. Он глядел вниз, и ему казалось, что он узнает каждую морщинку внизу, каждый завиток еще черных, не скованных льдом речек — настолько часто летал он здесь. И он думал, что если ехать на танке, то понадобилась бы целая жизнь, чтобы добраться сюда, а впереди еще оставалась целая половина пути. И самый трудный начнется с той секунды, когда он приземлится в Магадане.